Чья-то смерть - Жюль Ромэн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Показался одетый в темное человек, поднимавшийся наверх.
Собравшиеся шепнули:
— Это городской врач!
Господин прошел, приподняв шляпу.
Женщины помолчали минуту. Они думали: «В общем, в таких делах есть хорошая сторона: в дом приходят прилично одетые люди».
Потом, с беспокойством: «Только, должно быть, лестница показалась ему ужасной. Швейцар так плохо ее убирает».
И молчаливое размышление закончилось словами, произнесенными одной из женщин:
— Как, однако, плохо убирают лестницу!
Доктор спустился обратно. Выражение лица с той минуты не изменилось.
— Если вы думаете, что это на них производит впечатление! Они привыкли!
— Они живут трупами!
При виде этого профессионального равнодушия хотелось еще более растрогаться, действительно опечалиться, чтобы показать, что дом дорожит своим покойником, хотя бы другим до него не было дела.
И вот группа женщин пребыла, с той смутной и порывистой душой, которая бывает у церковных толп. Как и те, она мимолетно постигла нечто выше земной судьбы и человеческой власти; как и те, она потрудилась, один миг, чтобы воплотить некоторые мечты человека: о существе, чувствующем себя всем, и о жизни, которой нет конца.
Разговаривая, женщины не переставали думать, что им предстоят покупки и что рано или поздно надо будет идти; они были связаны точно старинной семейной приязнью; для того, чтобы вместе было хорошо, не требовалось ни оживленных речей, ни какой-либо особой причины.
Промолчав, произносили спокойным голосом, без желания возобновить собеседование и только чтобы оправдать его длительность:
— Бедняга! И это называется умереть!
Наконец, они разошлись; на улице они больше обычного были довольны. Им казалось, что в взволнованном доме они почерпнули какую-то силу; они расточат ее, где придется.
Из-за этого переполнения, из-за этого внутреннего напряжения они, казалось, улыбались.
Останавливаясь перед лотками зеленщиков и беря в руку пучок овощей, они, вместо того, чтобы глядеть на землистые стебли, поворачивали головы к незнакомым женщинам, стоявшим рядом, и думали: «В нашем доме сегодня умер один бедняга».
Вечером дом решил возложить венок на гроб. Мысль возникла в третьем этаже. Двум девочкам было поручено обойти семьи с подписным листом. Дети двинулись в путь, заучив наизусть фразу, которую надо будет говорить жильцам. Они держали за углы гладкий лист и шли быстро; но следили за тем, чтобы его не помять и не порвать. У порога они переглядывались, вздыхали, смотрели на дверь, шумно вытирали ноги о половик, в надежде, что их тогда услышат и им не придется звонить. Дернуть звонок казалось им страшно ответственным делом; в этом звуке есть что-то дерзкое и бесповоротное.
У семей горели лампы; в кухнях — маленькие лампы, чей огонек, похожий на лезвие перочинного ножа, делает только узкую зарубину в темноте; в столовых — большие лампы, чей абажур отмечает на столе и на полу мягко очерченный оазис, где скопляется душа. Перед обедом дети работали, согнувшись над тетрадями; отец читал газету; мать смотрела за плитой. В потрескивавшем котле, в прожорливом звуке пера, в парусном шуме развернутой газеты чувствовалось равновесие. Жизнь не текла с места на место, как вода по склону; она была стоячей и горизонтальной. Тикание часов только слегка шевелило ее и подергивало видимой рябью.
И вот звонок. Перо останавливалось, газета опускалась, мать сдвигала котел с огня; и звонок вонзался в семью, словно камень в лужу, расходясь все более широкими, все более слабыми кругами. Каждый чувствовал, как у него бьется сердце. Столько может войти, когда отворяется дверь: вдруг, письмо, и то, чего не знаешь. Может быть, жизнь семьи сразу изменится. Пока мать шла к двери, отец нетерпеливо говорил: «Поди, открой»; школьник прерывал свое писание, не зная, нужно ли будет его продолжать, когда дверь откроется. Вся семья принимала форму, приспособленную к неведомому. Вся семья рыла себе душу, чтобы приготовить место неведомому.
— А! Это вы, детки?
И входил Жак Годар.
Когда обход кончился, решили сейчас же заказать венок. Вечер был ясный. Три дамы из дома, в косынках и туфлях, отправились в магазин по соседству. Им никогда еще не случалось выходить вместе, вот так, втроем, даже на рынок. И так как они были вместе, они были довольны, что им не надо нести корзин, помнить о разных покупках, думать об обеде. Их прогулка началась в тот тихий час, когда в уличном ветре есть отдаленная свежесть и электрический свет покрывает тротуары точно дерном. Они шли строем; после первого поворота, они зашагали в ногу. Им показалось, что они молоды, что они не замужем, что они — школьные подруги и скачут на одной ноге под хороводную песню.
Они думали о Жаке Годаре, как девочки думают о соседском мальчике, невинно, с любопытством и ласковой насмешкой. Он возникал перед ними как мужчина, но с телом легким, почти без возраста.
Женщины остановились, Жак Годар вдруг опять постарел, поседел, стал человеком опытным, бывалым, почтенным. Они стояли перед выставкой венков, которые торговец собирался уже вносить в магазин. Они тоже снова постарели, сразу; они знали жизнь, горести, все, что приходится вынести, пока не умрешь. И умереть уже не казалось им, как девочкам, страной на краю света.
Они выбрали венок на двенадцать франков.
— Надо будет надпись, — сказали они.
— Какую надпись, сударыни?
— Я не знаю. Вы сами скажите. Скажите, что обыкновенно пишут. Это бедный старик.
— Ну, не совсем уж старик.
— Да, но во всяком случае не молодой. Он умер в нашем доме, вчера…
— То есть сегодня ночью.
— Да, сегодня ночью, и умер, как собака, совсем один, без призора… Знаете, когда нет близких…
— А все-таки он был со средствами…
— Да, но скуповат…
— И грубоват!
— Сударыни… я…
— Все очень жалели его.
— Я бы вам советовал…
— Это моему мужу пришла мысль сложиться.
— У него были средства! Машинист Северных дорог. На пенсии!
— Надо сказать, что он не здешний.
— У него родители в Оверни… на юге…
— Так значит, сударыни, насколько я понимаю, венок возлагается от жильцов?
— Понятно! Это необходимо. В Париже люди по домам не знакомятся. Но когда случится несчастье…
— В таком случае, вам достаточно будет…
— Он-то об этом, разумеется, ничего не будет знать. Когда умираешь, так уж умираешь. Но все-таки…
— Потом говорят, его отец приедет. Ему послали телеграмму.
— У него отец — крестьянин.
— Каково-то ему было узнать, в таком возрасте!
— А мне-то каково! Он жил как раз над нами. Да уж, его никогда не было слышно. У него была милая квартирка…
— Я видела, и славная обстановка!
— Сударыни, в таких случаях обыкновенно пишут: «От жильцов».
— Жильцов, да.
— Подумают, что это был хозяин.
— А отчего бы не написать: «Нашему соседу?»
— Сударыни, я вам говорю то, что пишут. Впрочем, мне безразлично. Это ваше дело. Я вам указываю то, как принято.
— Да, вам лучше знать.
— Хорошо, так и решим.
— «От жильцов».
III
В местечке, почтовое отделение было полно незрелого и словно кислого солнца. Какая-то старуха ждала, пока кончат что-то писать для нее в большой книге. В комнате были белые стены, еловая обшивка, несколько черных и цветных календарей; она была похожа на все остальные комнаты в местечке, на суровские лавки, на горницы, где женщины вяжут. Как и у остальных, у нее был спокойный, прозябающий вид, нечувствительный к содроганиям.
Между тем ее тишина была не такая, как любая тишина. Она существовала сама по себе, она отделялась от стен, как мякоть от слишком крутой корки. Она была легкая, всегда готовая распуститься. В ней, должно быть, кишели мелкие трепеты, такие тонкие, что их нельзя было расслышать, но иногда усиливавшиеся настолько, что делались явными.
Когда раздался звон, казалось, что это только завершение и пароксизм тишины. Затрещал медный приемник. Служащая наклонилась. Снова трепеты скрылись в свой муравейник.
— Вы знаете такого, «Годар»?
— Годар… Годар… да.
— Это не у нас в местечке?
— Нет; а что?
— Телеграмма Годару, без нарочного. Ее нельзя доставить.
— Годары будут недалеко отсюда, в двух километрах…
— У них, значит, был сын.
— Может быть. А что?
— «Сын умер сегодня дома».
— Сын Годар умер? — вскрикнула старуха, ожидавшая перевода.
— По-видимому. Вы его знаете?
— Еще бы не знать! Это их убьет, родителей-то.
— Ах, вспоминаю… У них сын в Париже, не правда ли? Тут иногда бывали письма на имя Годара… в Париж… Жан, как будто?
— Нет, Жак.
— Жан или Жак, во всяком случае он умер.
— И не пишут, от чего?
— Нет. Вы знаете, телеграмма… Он молодой был?