Я пережила Освенцим - Кристина Живульская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Зондеркоманда идет…
Сегодня как-то меньше «шествий смерти». Видно, сделали перерыв. В течение целого дня идут и идут мужчины из зондеркоманды, несут и несут дрова. Обросшие, черные от пыли и сажи, с блуждающим взглядом. Но чаще они идут с опущенными глазами, как под бременем большой тяжести. Они тащат огромные ветви орешника, подметая листьями дорогу. Идут в облаках пыли, окруженные чадом самого ада.
Какая-то заминка, и они останавливаются под нашими окнами.
У нас укрепилось убеждение, что люди из зондеркоманды — чудовища, ибо как иначе они могли бы выполнять такую работу. Смотрю поэтому на них холодно и презрительно. Задерживаюсь взглядом на одном, лицо которого кажется мне интеллигентным. Как может он сжигать человеческие трупы!
Человек из зондеркоманды выпрямляется и глядит на меня вызывающе.
— Почему вы на меня так смотрите, что вам во мне не нравится?
— Ваша работа, — отвечаю я зло.
Он подходит ближе и начинает объяснять — нервно, возбужденно, взволнованно, — будто каждое слово решает вопрос его жизни. Меня испугала его реакция на один только взгляд.
— А вы думаете, я напрашивался на эту работу? Вы ведь должны знать, как нас набирают, как нам приказывают. Как мы ни голодаем, но стараемся любым способом скрыться во время этих кошмарных перекличек, чтобы не быть выловленными. Но меня нашли, вытащили из толпы. Конечно, я мог броситься на проволоку, это всегда возможно. Некоторые так и делали, не выдержали. А я хочу жить. Вдруг произойдет чудо, которого мы все ждем! Может, сегодня, может, завтра нас освободят. Тогда я буду мстить, тогда я, непосредственный свидетель, расскажу миру, как там… внутри… как это происходит.
Он оглядывается, нет ли кого-нибудь, и продолжает с горечью:
— Что касается этой «работы», то если не сходишь с ума в первый день… после можно привыкнуть. Вам кажется, что тот, кто работает на фабриках боеприпасов, выполняет более благородные функции? Или те, в «Канаде», которые трудятся для них, сортируют все это и высылают? Мы все работаем по приказу и все работаем на них. Только наша работа — более неприятна. Верьте мне, я хочу уцелеть не для того только, чтобы жить… У меня нет никого, всех моих родных удушили газом. Я хочу жить для того, чтобы отомстить и чтобы рассказать!..
— Почему вы не восстаете? — рискую я спросить. — Почему вы не противитесь?..
— А вы почему не восстаете? Только потому, что принадлежите к тем немногим, что сидят в канцелярии? Сколько вас? Шесть десятков? А те тысячи, которые медленно умирают в лагере, почему они не восстают? Вы хорошо знаете, что при малейшей попытке сопротивления всех сразу расстреляют из автоматов. А попробуйте организовать заговор, всегда найдется негодяй, который донесет, — ради лишней порции, из усердия, мало ли из-за чего. Шпионов везде хватает, иначе вы не попали бы в Освенцим. Разве без шпионов они что-нибудь знают? Имеете вы хоть какое-нибудь представление о том, сколько людей пытались поднять восстаний и сколько их пошло туда?..
Он указывает пальцем вверх.
— Вам кажется, что зондеркоманда это страшные люди… Поверьте, это такие же люди, как вы все… только гораздо более несчастные.
Он поднимает охапку ветвей и идет, не оглядываясь, идет за колонной, которая ушла вперед.
— Вот видишь, — говорит Ирена, — никогда нельзя осуждать, не зная всей правды. Что они могут сделать?.. Разве имеешь ты право сказать ему: «Убей себя», или: «Убей их». У него столько же права сказать это тебе. Почему ты сидишь и спокойно смотришь на все из окна — разве не потому, что тебе повезло, что схватили не тебя? А сколько наших подруг погибло? А сколько человек осталось в живых, ну, например, из твоего транспорта? А мы живем… и тоже ждем чуда, как те из зондеркоманды. Зачем же думать, что мы лучше?
— Человек всегда боится заглядывать в себя, — говорит медленно, в раздумье Неля. — Мы предпочитаем повторять то, что для нас удобнее всего. А удобнее всегда выгородить себя.
Молчу. Я потрясена. Как могла я считать, что те, в крематории, не так же чувствуют, не так же страдают?
Лес веток исчезает на участке четвертого крематория. Их нарвали для маскировки, чтобы густо оплести ограду, окружающую территорию крематория.
— Какие идиоты! — говорит сквозь зубы Неля. — Они еще заботятся о внешнем виде, как будто это может кого-нибудь обмануть.
Дверь канцелярии приоткрывается, и показывается шрайберка Дануся. По лицу видно, что у нее какая-то радостная новость.
— Шефа нет? Я не могла выдержать до вечера, пришла вам сказать…
Мы окружаем ее.
Лицо Дануси принимает официальное выражение.
— Вы, наверное, будете огорчены, — заявляет она торжественно, — но во Львов, Вильно, Белосток, Брест писать уже нельзя.
Новость в самом деле чудесная! Мы подбрасываем Данусю вверх. Таня гордо оглядывает всех:
— Видите, это идут наши… товарищи! Они нас освободят.
Я решаю во что бы то ни стало послушать сводку вермахта. Как раз время, — уже около трех.
Заглядываю через щель в двери в комнату шефа. В кабинете нет ни его, ни Янды. Бася выходит на разведку. Неля становится у двери. Ирка у второго входа в барак. Капо, к счастью, нет. Поворачиваю ручку приемника. Сердце громко стучит, я медленно передвигаю стрелку, перескакиваю через веселую музыку, тирольские песни, и вдруг:
«Внимание, говорит Москва. Передаем последние известия… Наши войска выбили немцев из Львова, столица Западной Украины освобождена!»
— Шеф! Спасайся!
Бася дергает дверь. Выключаю радио. Только я успела войти в канцелярию, как раздается треск открываемых входных дверей.
Бегу в барак к Зосе с новостью. Жажду поделиться ею со всеми. Проходит мимо Вацек. Зову его. Рассказываю, что сама, собственными ушами, слышала сообщение из Москвы. Вацек подтверждает эту новость. Мужчины тоже слушали. В мрачных бараках расцвела надежда.
В жилом блоке происходит торг и раздача ужина. Каждодневная суматоха, возвещающая о конце работы. Пустой барак, в течение дня обслуживаемый двумя штубовыми, озабоченно поправляющими «канты» на кроватях, наполняется шумом прибывших. Французские, венгерские, словацкие, польские еврейки предлагают свои трофеи. Ничего удивительного, нельзя требовать от людей, чтобы они вечно помнили только о пылающих печах. Они должны есть, о чем-то говорить, должны заглушать свою боль. Впрочем, есть и такие, которые безучастно лежат на нарах. Вспоминают свой дом. Свое далекое детство, короткий отрезок жизни, когда были людьми. Упорно живут этими обрывками воспоминаний о прекрасной Варшаве тех времен, когда можно было свободно ходить по Маршалковской, когда еще не было стен вокруг гетто.
Французские еврейки напевают пикантную песенку. Песенка раздвигает мрачные, набитые людьми нары, переносит в свободный, радостный Париж. В самом темном углу нар лежит венгерская еврейка, она прижалась к измятой фотографии, случайно найденной при просмотре чемоданов сегодняшнего транспорта. Это фотография ее матери. Она целует ее и рыдает и не видит никого вокруг, не слышит пения француженок. Она сейчас с матерью у себя дома, под Будапештом. Она гладит фотографию, прижимает к ней мокрое от слез лицо, ласково шепчет что-то. А мать ее в эту минуту горит в крематории.
Сабинка, польская еврейка, показывает Ирене свитер из ангорской шерсти цвета морской травы. Ирка натягивает свитер на ночную рубашку.
Ирка решила спать в свитере, хотя тепло. Вытягивается в постели, жаждет отгородиться от действительности. Закрывает глаза.
Но Сабинка не отходит. Свитер ведь только предлог, чтобы прийти в эту часть блока, где можно поговорить о Варшаве. Ей хочется убежать от плача венгерских евреек, от оживленной болтовни француженок. Хочется услышать чей-нибудь рассказ, как на трамвае — «девятке» — ездили в Аллеи. Хочется услышать от кого-нибудь, что есть еще надежда, она еще может туда вернуться. Сабинка робко смотрит на Ирену.
— Есть какие-нибудь новости?
— Есть. Львов освобожден. Фронт приближается.
— Это правда? Боже мой! Ирена, скажи мне откровенно, как ты думаешь, они отправят нас «в газ»… перед этим? Может, не успеют, скажи, как ты думаешь?..
— Все мы в опасности, — отвечает убежденно Ирка. — Но я уверена, что не успеют, убегут в панике.
— Ах, дожить бы до такой минуты! — вздыхает Сабинка.
— Цуганги, цуганги! — Из комнаты фольксдейчек влетает к нам полураздетая капо.
— Живо! Десять человек к цугангам.
— Где они?
— В цыганском лагере. Одеваться!
Минуту спустя мы стоим, готовые к отправлению. Давно не было «нормальных» заключенных. Тем более вечером. Мария сообщает нам по дороге, что мы должны принять их сразу. Нельзя занимать зауну. Надо освободить место для венгерских евреек.
По пути к нам присоединяется шеф. Ночь очень темная. В цыганский лагерь надо идти тем же путем, что и в женский лагерь, — «дорогой смерти». Цепь электрических лампочек на проволоке вокруг лагеря освещает повисшие в воздухе будки часовых. Каждый шаг вперед — это шаг в черную пропасть, из которой вырываются языки пламени, зловещее шипение.