Письма по кругу (Художественная публицистика) - Герман Гессе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Подавленный сознанием этого, я ступил на другой путь. Допустим, мои книги - не самостоятельные произведения искусства, допустим, эта варварская попытка соединить несоединимое заведомо обречена на неудачу, - но они ведь имеют субъективную, преходящую ценность, являются попыткой выражения души, которая чувствует, страдает, ищет сейчас, в наше время. При отборе моих писаний следует исходить единственно из того, в каком из них мое чувство нашло наиболее полное, неподдельное, точное выражение, где истина и выразительность понесли меньше жертв из-за подражательности и несовершенства формы.
Я снова принялся за дело, и прошло несколько недель, прежде чем я перечитал почти все свои прежние писания, часто удивленный неожиданностью, стыдясь и стеная. Некоторые я уже почти забыл, видя их в воспоминаниях совсем другими, чем теперь, при повторном чтении. Многое из того, что годами и десятилетиями ранее казалось мне прекрасным и удачным, теперь выглядело смехотворным и ничего не стоящим. И во всех этих рассказах речь шла обо мне, отражался мой собственный путь, мои тайные грезы и мечты, мои горькие беды! Даже те книги, что я писал с похвальным намерением изобразить чужие судьбы и внешние конфликты, - и в них я тянул одну песню, дышал все тем же воздухом, толковал одну судьбу - свою собственную.
И среди всех этих произведений нет ни одного, на которое следовало бы обратить внимание при отборе. Нечего выбирать. Сочинения, в которых я когда-то (разумеется, неосознанно) предавался стилизации и лжи, - именно они, показавшиеся мне сегодня столь ужасными и неудачными, яснее всего разглашали эту истину, давали мне самую беспощадную оценку в глазах искушенного читателя. Как раз в тех вещах, которые я писал с горьким желанием исповедаться, теперь нашел я странные, частично непонятные окольные пути, утаивания и приукрашивания. Нет, среди этих книг не найдется ни одной, которая не была исповедью и не продиктована страстным желанием выразить наиболее сокровенное, но также и ни одной, где эта исповедь была бы полна и искренна, а желание выразить свое существо доведено до конца!
Подумав обо всех усилиях, лишениях, страданиях и жертвах, которые понадобились, чтобы создать эти книги, и сравнив их с обнаруженным сегодня результатом, я вынужден был счесть свою жизнь неудавшейся, прошедшей зря. Между тем при строгом исследовании жизнь лишь редких людей покажется иной: ни одна жизнь, ни один труд не выдержат тех идеальных требований, какие предъявляют им. Определить ценность своей личности и дела сам человек не в силах.
И все же у меня не было никаких причин разрешить издание «избранных произведений». Когда я брался за это дело, оно доставляло мне удовольствие, и в приятных мечтах я представлял себе свое «избранное» в виде четырех или пяти красивых томов. Но теперь от таких томов не осталось ровным счетом ничего, кроме этого предисловия.
1921
Письма ненависти
Немецкие студенты издавна имеют забавное и своеобразное обыкновение выражать не только свое почтение и восхищение, но также презрение и ненависть. И некоторые представители немецкого студенчества, кто тщится любой ценой сохранить давние традиции, кто настроен политически реакционно и в высшей степени националистически, шлют мне порой из разных университетов, более всего из Галле, вот такие письма с изъяснением в ненависти. Я не в состоянии отвечать на эти письма, сколь бы интересными они подчас ни были; но поскольку в них время от времени проявляются кое-какие достойные уважения, благонамеренные, даже исполненные одушевления взгляды, направленность которых тем не менее крайне опасна и внушает тревогу за наше будущее, я решил наконец все-таки заговорить об этом. За основу беру совместное письмо нескольких студентов из Галле, чьих имен не назову. Писавший счел необходимым сообщить, что он вместе со значительным числом своих единомышленников весьма недоволен мною, что он упрекает меня в тяжком пренебрежении долгом, что он вместе со своими друзьями глубоко презирает меня, что для него и его товарищей я мертв и погребен, что могу лишь служить посмешищем для них и т. д. Несколько фраз, наиболее характерных, привожу доподлинно: «Ваше искусство - это неврастеническое, сладострастное копание в красоте, влекущая сирена над дымящимися немецкими могилами, все еще разверстыми. Мы ненавидим такого поэта, хотя бы он предлагал нам и еще вдесятеро более совершенное искусство, если оно мужчин обращает в женщин, равняет нас с прочими и превращает в интернационалистов и пацифистов. Мы немцы и хотим навсегда остаться ими. Мы - молодость Шиллера и Фихте, и Канта, и Бетховена, и Рихарда Вагнера - да, да, прежде всего Рихарда Вагнера[1], чей трепетный порыв мы полюбили навеки. Мы вправе требовать, чтобы наши немецкие поэты (а если они понабрались иностранщины, так пусть убираются подобру-поздорову!) встряхнули наш дремлющий народ, чтобы они снова вели его в зачарованные сады немецкого идеализма, немецкой веры и немецкой верности!»
Можно подумать, что это наивное упоение собою, сквозящее в трескучих словах, - одно из тех стилистических упражнений, какие прежде чувствительные юноши писали друг другу в альбомы. Но думать так значило бы проявлять излишний оптимизм; за подобными фразами скрывается куда большее - конечно, не убеждения, - но сильное, болезненное, прямо-таки неврастеническое упорство, приверженность тенденциям, дальнейшее воздействие которых опасно для духовной и всякой иной жизни. Уже одно то, что студент испытывает потребность сообщить поэту: «Вы умерли для нас, мы смеемся над Вами!», есть все-таки потребность несколько необычная. Он вычитал кое-где у меня нечто показавшееся ему неврастеническим, болезненным, или «ненемецким», или «отдающим иностранщиной» - но для него оказалось недостаточным просто отложить книгу и более не обращаться к данному поэту, нет, он что-то почуял в этом поэте, какой-то яд, соблазн, нечто от иностранщины и интернационального чувства, просто человеческое, возвышающееся над отдельными нациями, нечто источающее соблазн, против которого следует тем более непримиримо бороться и истребить его на корню! О том, что этот отдающий иностранщиной, пацифистски настроенный ненемецкий поэт умер для него, что ни один порядочный, патриотически и шиллеровски мыслящий юноша не должен даже слышать о таком поэте, - обо всем этом он почел за благо громогласно и с подозрительным возбуждением прокричать мне (и себе самому).
Я не намерен, разумеется, подробно отвечать здесь на это письмо, а равно и сходные с ним, какие получаю во множестве. Меня не интересует, читают ли мои книги столько-то сотен или тысяч студентов, одобряют ли они их; у меня довольно других, более насущных забот. Но меня, несомненно, интересует отклик нынешних немецких студентов на произведения отдающего иностранщиной, пацифистски настроенного поэта, на его усилия рассеять варварство и утвердить человечность.
Интерес тут прежде всего представляет фраза, начинающаяся словами: «Мы вправе требовать». Итак, по мнению наших студентов, поэт не есть личность, создающая нечто ей необходимое - и тем более совершенное и ценное, чем точнее и безошибочнее воплощено и представлено ее существо, ее сознание, ее истина; напротив, поэт - своего рода действующее лицо, коему студенты должны указать, как следует поступать и говорить. Да ведь поэт способен обороняться, если какой-то тевтонский студентик примется звякать своим клинком! Мальчик, ты выдал себя с головой!
Но еще явственнее обнаруживает натужную, опасную ограниченность подобного мировоззрения признание пишущего, где он говорит о немцах, которых воспринимает как великих, за кем, он считает, следует идти! Он студент-медик, и, вероятно, был несколько лет на войне, и, без сомнения, проявил изрядное усердие в учении, если только он не станет серьезно уверять, что, будучи студентом, изучил все упомянутые им литературные произведения. И тут мы вправе предположить, что он почерпнул свои знания о немецкой истории и немецких гениях из лекций какого-нибудь пангерманиста либо читая тенденциозные статьи Чемберлена[2], Рорбаха[3] или в лучшем случае Науманна[4]. Несколько имен, не лишних для его программы, вроде Лютера и Гегеля, он позабыл уже, но сама программа ясна и так. В некоторое замешательство меня приводит имя Бетховена; правда, перечисляя немецких музыкантов, я не назвал бы его первым, но тем не менее оно слишком священно для меня, чтобы поминать его в связи с таким ничтожным делом. Поэтому оставим - или скорее согласимся с нашим студентом в том, что среди имен, священных для него, есть единственное, равным образом почитаемое и мной, и людьми, одинаково со мною мыслящими, - Бетховен. Пожалуй, худо, что рядом с ним нет ни Моцарта, ни Баха или Глюка - один лишь Вагнер. Но в конце концов музыка не для каждого, и почему бы юному автору письма не получить доступного ему удовольствия от «Лоэнгрина» или увертюры к «Риенци»[5]? Но он не знает ни одного из величайших немецких поэтов, его память не воскресила в тот миг, когда он перечислял собственных святых, ни одного из тех глубоких, обретших свою истину (а потому не умевших приспособиться к своему времени и оставшихся одинокими) немецких мыслителей - и вот это действительно худо. Значит, для немецких студентов такого типа существует лишь немецкий дух, однозначно и блестяще представляемый Шиллером, Фихте, Кантом! Нет Гете, нет Гельдерлина, нет Жан Поля, нет Ницше! Боюсь, автор письма слегка покривил душой; у меня возникает чувство, будто про себя такие имена, как Шарнхорст[6], Блюхер[7], Бисмарк[8], Роон[9] и т. д., он считает еще роднее. Боюсь, и Шиллера он знает более как декоратора, нежели как преобразователя, а у Канта менее внимательно прочел критику чистого, нежели практического, разума[10], да, пожалуй, Канта он тоже знает лишь как одну из звезд первой величины.