Княжья доля - Валерий Елманов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Идет, – согласился капитан и уточнил: – Значит, я сейчас сразу со шмотками на выход и там курю, тебя жду.
– Вот-вот, – закивал головой Фарид. – А я к Равилю мигом. – И он, имитируя поспешность, заторопился к противоположному тамбуру. Тепловоз уже тормозил, подъезжая. Про себя проводник решил выждать до окончательной остановки поезда и еще пару минут, а уж потом быстренько выскочить к нетерпеливо ожидающему его офицеру.
Вячеслав между тем стоял в тамбуре, с легкой ностальгией на душе разглядывая старенький вокзал, выглядевший, невзирая на солидный возраст, весьма внушительно.
Он глубоко вздохнул, предвкушая всю радость родителей от этой нежданной встречи, и, не желая выкидывать окурок ни на родной перрон, ни на чистый пол, который совсем недавно помыли, открыл межтамбурную дверь. Однако увиденное настолько потрясло его, что он мгновенно забыл про сигарету и оторопело уставился на белый маслянистый дым, сочившийся из тамбура соседнего вагона.
– Вот это ни хрена себе, костерчик кто-то устроил, – пробормотал он ошалело, но тут же приступил к решительным действиям. Поначалу мелькнула мысль о том, чтобы вернуться и взять огнетушитель, а также предупредить проводника, но тут он услышал, как кто-то там впереди надсадно кашляет, явно задыхаясь, и Дыкин решил сперва вытащить бедолагу, а уж потом сделать все остальное. Ворваться в соседний тамбур ему удалось, но это стало первым и последним успехом. Упругая резиновая пустота, поначалу нехотя поддалась, допустив неукротимого вояку в свое чрево. Однако почти тут же она вновь сомкнулась, мягко, но крепко обхватив тело и туго спеленав его. Вячеслав успел удивиться происходящему всего лишь на каких-то пару кратких мгновений, потому что густой и вязкий не то дым, не то туман, а если точнее, то черт-те что, мешал не только двигаться, но и дышать.
Последнее, что мелькнуло в его голове, было глубокое сожаление о несостоявшейся встрече с родителями, после чего капитан окончательно потерял сознание...
* * *Они шли по центральной улице райцентра и мирно беседовали друг с другом. Скажи Миньке Мокшеву ещё вчера, что такой разговор между ним и священнослужителем возможен – ни в жизнь не поверил бы.
Воспитывался он в обычной простой семье, но благодаря научному складу характера ничему на слово не верил и все поверял опытами и экспериментами, за что ему немало доставалось как от учителей в школе, так и от родителей дома. Нет-нет, никто из окружающих его людей вовсе не был противником прогресса и опытов малолетнего Миньки. Но когда в результате удачно изобретенного пиротехнического состава взрывался старенький, но еще весьма и весьма приличный сарайчик, когда забор возле дома оказывался наполовину рухнувшим, потому что Мокшев вырыл под ним огромную яму в поисках серного колчедана, а, найдя сей минерал, на радостях не удосуживался зарыть эту яму, когда... Да что тут говорить, родители Миньки восхищались умом сына, но святыми и всепрощающими они не были.
Аналогичные ситуации не раз имели место и в школе. Старый учебный миномет вдруг, изрыгая огонь и пламя, пробивал деревянный пол верхнего этажа; кабинет химички неожиданно окутывался ядовито-желтыми парами маслянистого, жирного дыма; мирный, никого не трогающий человеческий скелет в кабинете анатомии вдруг начинал в разгар урока открывать рот и хрипло хохотать, приводя тихую седовласую учительницу в неописуемый ужас, а одноклассников в не меньший восторг и ликование.
И таких подвигов у Мокшева насчитывалось не менее одного в месяц. Было бы больше, но неделя у него уходила на переживания по поводу очередного и жутко несправедливого, по его мнению, наказания, еще одну неделю он терзался в поисках новой идеи. Затем дней десять всесторонне ее обдумывал – неудач при опытах самолюбивый Минька терпеть не мог – и, наконец, сопровождаемый грохотом и криками возмущенных соседей или учителей, внедрял в жизнь. Не выгоняли его из школы лишь по той простой причине, что учился Мокшев по тем предметам, которые уважал, на сплошные пятерки и с блеском защищал честь учебного заведения на всевозможных олимпиадах. Причем не только районных или областных, но и на самых крутых – всероссийских, успев стать лучшим знатоком географии, точнее, той ее части, которая связана с различными месторождениями и залежами, химии, физики и математики.
Литературу он принципиально не признавал, в истории был не менее дремуч, а о том, что изучают на ботанике с зоологией, не имел ни малейшего понятия. Его абсолютно не интересовало, в каком году Кутузов возглавил орден меченосцев и разбил полчища Мамая под Полтавой. Ему было наплевать на то, кого именно из них – Кабаниху или Катерину – назвали лучом света в темном царстве, а также чем отличается тычинка от пестика, а геронтология от гинекологии. Поэтому в конце каждой четверти учителя естественных наук шли на поклон к преподавателям наук гуманитарных, после чего у Миньки появлялись в дневнике скромные итоговые троечки.
Трудно сказать, куда завела бы его судьба, если бы не хитрющий военрук, озадачивший его одной проблемой в области стрелкового оружия. Мокшев ею настолько увлекся, что последние полгода перед выпуском затих в поисках решения, а затем – отступать он не привык – легко поступил в весьма престижный московский институт, после окончания которого вот уже третий год трудился в одном из надежно заблокированных от посторонних глаз и ушей НИИ. Проблему свою он почти решил, то есть довел дело уже до экспериментальной стадии, а попутно нашел ключ еще к нескольким задачам, считавшимся безнадежными, за что был в виде исключения удостоен – без написания и защиты кандидатской – научного звания.
В институте его безмерно уважали коллеги за простоту, искренность, отзывчивый добрый нрав, а за легкость, с какой он в своих научных работах допускал в качестве соавторов начальство, – и все руководство института.
Впрочем, уважение не мешало коллегам называть юного изобретателя ласково и совсем по-мальчишечьи – Минька. Виной тому, помимо легкого характера, был и внешний вид Мокшева, которому больше двадцати лет ну никак нельзя было дать. Мало того что парень никак не был похож на кандидата наук, так он не вытягивал даже на свои паспортные двадцать три года. А поэтому Михаилом Юрьевичем его величало только руководство, да и то лишь на производственных совещаниях.
На сей раз его круглое веснушчатое лицо, обычно излучающее веселый оптимизм, слегка портили две продольные складки на переносице, аккурат между нахмуренных бровей. Виной тому было не очень приятное для Мокшева обстоятельство. Он проигрывал спор, а этого очень не любил.
Его собеседником был обычный православный священник. Звали его отцом Николаем. Он также был грустен, но по другой причине. Священника удручало столь резкое отрицание, казалось бы, простейших истин, демонстрируемых молодому спутнику. Сейчас священник искренне пытался, насколько это возможно, пусть не изгнать, но хотя бы потревожить, заставить забеспокоиться зловредного беса неверия в Бога, уютно устроившегося в заблудшей душе Мокшева.
Отец Николай вообще был искренним человеком, хотя ему и довелось немало пережить за это. «Язык твой не просто враг твой. Он первейший и самый лютый враг», – говорила ему покойная ныне супруга, с которой он дотянул почти до серебряной свадьбы, после чего попадья тихо угасла, так же неслышно, как и жила. Сам отец Николай был детдомовским, детей у них не было, и после утери единственного близкого человека ему в жизни осталась лишь работа.
Смиренно нес он людям в своей сельской церквушке слово Божье и старался для своих прихожан как только мог, вплоть до того, что не считал зазорным заглянуть после вечерни к какой-нибудь одинокой старушке и помочь ей по хозяйству. От его печального укоризненного взгляда утихали даже самые отъявленные буяны и драчуны. При этом отец Николай не произносил ни слова, но тем красноречивее был крик души, рвущийся из его добрых, все понимающих и всепрощающих глаз: «Люди! Что же вы творите? Опомнитесь!»
И когда в очередной раз загулявший запойный пьяница Федька Костров, прозванный в деревне за буйство во хмелю, большую черную бороду и некоторое созвучие в имени и фамилии Фиделем Кастро, начинал гонять свою жену и детей, соседи бежали не к участковому, а к отцу Николаю. Федька уже через пять минут после появления «бати», невзирая на свой глубокий и дремучий атеизм, начинал рыдать у него на плече, жаловаться на свою загубленную невесть кем жисть, исповедоваться в том, какой он, Костров, есть безнадежный подлец, а еще через десять мирно шел спать.
Повышение в церковном чине отцу Николаю не светило ни сейчас, ни потом, поскольку его взгляды на тактику и стратегию Церкви и ее священнослужителей резко расходились с начальственными, а высказывать их он не стеснялся, если его о том спрашивали. Кроме того, он считал тайну исповеди священной, и, невзирая на то, что изливавшие ему души прихожане отнюдь не помышляли о государственных переворотах или диссидентстве, комитету госбезопасности такое непослушание молодого священника все равно не нравилось. Сильных неприятностей комитет отцу Николаю не доставлял, но на карьере уже по одной этой причине можно было ставить большой жирный крест. В конечном итоге обеими сторонами – и им, и высшими церковными иерархами – была принята примирительная тактика. Его не выдвигали на более богатый приход и хотя всегда хвалили, но никогда не поставили бы даже протоиереем, не говоря уж о прочем. Он же честно и добросовестно исполнял свои обязанности, не стремясь к публичному изложению личных взглядов и к демонстративному показу несогласия с церковным руководством.