В русских и французских тюрьмах - Петр Кропоткин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дела заключенных обстоят еще хуже, если принять во внимание великого соблазнителя рода человеческого – табак. Курение строго воспрещается в тюрьме, и курильщики наказываются штрафами от 20 копеек до 2-х рублей, – всякий раз, когда их поймают на месте преступление. Но, не смотря на это, почти все в тюрьме курят или жуют табак. Табак является меновой ценностью и притом столь высокой, что одна папироска, т.е. несколько затяжек, оценивается в 8 копеек, а за пакет табаку, стоющий в вольной продаже 20 копеек, платят 2 рубля и даже более, если случается недохватка. Этот драгоценный продукт имеет такую высокую ценность в тюрьме, что каждую щепотку табаку сначала жуют, потом высушивают и курят и, наконец, употребляют самый пепел в виде нюхательного табаку. Понятно, что находятся подрядчики работ, знающие, как эксплоатировать эту человеческую слабость и платящие за половину работ табаком по вышеуказанным ценам; находятся и среди надзирателей люди, небрезгующие этой прибыльной торговлей. Вообще, запрещение курить – является источником столь многих зол, что французская тюремная администрация, вероятно, вскоре последует примеру немецкой и разрешит продажу табаку в тюремных лавочках. Такая мера несомненно поведет и к уменьшению числа курильщиков среди арестантов.
Мы прибыли в Клэрво в довольно благоприятный момент. Вся старая тюремная администрация была недавно уволена, и обращение с арестантами приняло менее жестокий характер. За год или за два до нашего прибытия, один заключенный был убит в одиночной камере. Надзиратели убили его ключами. Согласно оффициальному отчету, арестант сам покончил с собой, повесившись; но тюремный доктор отказался подписать этот отчет и подал отдельное заявление, в котором указал, что, по его мнению, арестант был убит. Это обстоятельство повело к радикальной реформе в деле обращение с арестантами и я с удовольствием отмечаю, что в Клэрво отношение между заключенными и надзирателями были несравненно лучше, чем в Лионе. Меньше было грубости и больше проявлений человечности, чем я ожидал встретить это, не смотря на то, что сама по себе система очень скверна и неминуемо влечет за собой самые гибельные результаты.
Конечно, сравнительно благоприятный ветер, веявший в то время над Клэрво, может очень быстро измениться к худшему. Малейший признак бунта может вызвать крутой поворот, тем более, что имеется не мало надзирателей и тюремных инспекторов, вздыхающих по „старой системе“, которая до сих пор остается в ходу в других французских тюрьмах. Так например, когда мы были уже в Клэрво, был прислан туда арестант из Пуасси, центральной тюрьмы, находящейся вблизи Парижа. Он находил приговор суда не справедливым и по целым дням громко кричал в своей одиночке. Собственно говоря, у него были все признаки начинающегося безумия. Но тюремное начальство в Пуасси, чтобы заставить его замолчать, не нашло ничего лучшего, как ставить у дверей его камеры пожарную машину и окачивать его водой; затем его оставляли, совершенно мокраго, в его одиночке, не смотря на зимний холод. Нужно было вмешательство прессы, чтобы директор тюрьмы в Пуасси, виновный в этом варварстве, был смещен. Многочисленные бунты, возникавшие в 1883-1885 годах, почти во всех французских тюрьмах, показывают, впрочем, что „старая система“ до сих пор в полном ходу.
Я сказал выше, что отношение между арестантами и надзирателями в Клэрво были лучше, чем в Лионе. Много глав можно было бы посвятить этому предмету, но я постараюсь быть по возможности кратким и укажу лишь на главные черты. Несомненно, что долгая совместная жизнь надзирателей и самый характер их службы развили между ними известный корпоративный дух, вследствие чего они действуют с замечательным единодушием по отношению к заключенным. Как только человека привозят в Клэрво, местные надзиратели сейчас же спрашивают у привезших новичка, soumis ou insoumis, т.е. отличается ли он покорностью или, напротив, строптивостью? Если ответ дается благоприятный, то жизнь заключенного может быть сравнительно сносной; в противном же случае, ему не скоро придется расстаться с тюрьмой и, даже когда его выпустят на волю, он обыкновенно выходит с расстроенным здоровьем и с такой злобой против общества, что вскоре опять попадает в тюрьму, где и оканчивает свои дни – если только его не сошлют в Новую Каледонию.
Если арестант аттестуется надзирателями, как „непокорный“, на него сыплется град наказаний, снова и снова. Если он заговорит в рядах, хотя бы и не громче других, выговор будет сделан ему в такой форме, что он ответит и будет за это наказан, и каждое наказание будет настолько по своей тяжести несоответственно проступку, что он будет протестовать всякий раз, и за это его накажут вдвое. – „У нас, если кто раз попал в исправительное отделение, то, как только его выпустят оттуда, он через несколько дней опять попадет туда“. Так говорят надзиратели, даже наиболее добродушные из них. А наказание исправительным отделением – далеко не из легких.
Людей там не бьют; их не сваливают пинками на пол. Мы черезчур цивилизованы для подобных жестокостей. Наказанного человека просто ведут в одиночное отделение и запирают в одиночку. В ней ничего нет: ни кровати, ни скамейки. На ночь дается тюфяк, а свою одежду арестант должен выставлять за двери одиночки. Пища состоит только из хлеба и воды. Как только утром раздается звон тюремного колокола, арестанта выводят в особый сарай, и там он должен – ходить. Ничего больше! но наша утонченная цивилизация сумела обратить в пытку даже это естественное движение. Тихим, мерным шагом, под неизменные крики:,un deux, un deux», несчастные должны ходить весь день, гуськом, вдоль стен сарая. Они шагают таким образом двадцать минут; затем следует перерыв, во время которого они должны просидеть десять минут неподвижно, каждый на своей пронумерованной тумбе, после чего они опять начинают ходить двадцать минут. И такая мука продолжается весь день, покуда гудят машины мастерских; и наказание длится не день, и не два; оно длится долгие месяцы, иногда годы. Оно так ужасно, что несчастные умоляют об одном: «позвольте возвратиться в мастерские». – «Хорошо, мы это увидим недели через две, или через месяц», – таков обычный ответ. Но проходят две недели, затем другие две недели, а несчастный арестант все продолжает прогуливаться по двенадцати и тринадцати часов в день. Наконец он не выдерживает и начинает громко кричать в своей камере и оскорблять надзирателей. Тогда его возводят в звание «мятежника», – звание чрезвычайно опасное для всякого, попавшего в руки надзирателей: он сгниет в одиночке и будет ходить долгие годы. За непослушание ему удвоят и утроят срок заключение в Клерво, а если он бросится на надзирателя, с намерением его убить, то его приговорят к каторге, но не отправят в Новую Каледонию: он все-таки должен будет отбыть сперва весь срок в Клерво. Он останется в своей одиночке и будет попрежнему ходить вокруг нумерованных тумб… В нашу бытность в Клерво один арестант, крестьянин, не видя выхода из этого ужасного положение, предпочел отравиться; он съедал все свои извержение и скоро умер в ужасных мучениех.
Когда я выходил с моей женой на прогулку в саду, находящемся недалеко от одиночного отделение, до нас иногда доносились оттуда ужасные, отчаянные крики. Моя жена, услыхав их в первый раз, испуганная и дрожащая, хватала меня за руку, и я рассказал ей, что это – крики арестанта, которого обливали водой из пожарной машины в Пуасси и котораго, вопреки закону, перевели теперь сюда в Клэрво. Иногда по два, по три дня без перерыва он кричал: «Vaches, gredin, assassins»! (vaches – коровой, – на тюремном жаргоне называют надзирателя), или же он громко выкрикивал историю своего осуждение, пока не падал в изнеможении на пол. Он, конечно, протестовал против заключение в исправительном отделении в Клэрво и громко заявлял, что он убьет надзирателя, лишь бы не оставаться всю жизнь в одиночной камере. Затем, на два месяца он утих. Тюремный инспектор намекнул ему, что, может быть, после 14-го июля ему позволят идти в мастерские. Но вот прошел и национальный праздник 14-го июля, а несчастного все-таки не освободили. Тогда он дошел до отчаяние: он рыдал, ругал и всячески оскорблял надзирателей, разрушал деревянные части своей камеры и, наконец, был посажен в карцер, где ему надели тяжелые кандалы на руки и на ноги. Я сам не видал этих кандалов, но когда он опять появился в одиночном отделении, он громко выкрикивал, что его держали в темном карцере два месяца в таких тяжелых ручных и ножных кандалах, что он не мог двигаться. Он тогда был уже полусумасшедший и его будут держать в одиночной камере, пока он не помешается окончательно… Тогда его подвергнут всем тем мучением, которые приходится претерпевать сумасшедшим в тюрьмах и в домах для умалишенных…
И вот, громадная задача, – как положить конец всем подобным жестокостям, – стоит перед нами во всей полноте. Отношение между тюремной администрацией и заключенными в Клэрво не проникнуты той грубостью, которая характеризует русские тюрьмы.