О русской истории и культуре - Александр Панченко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В конце XVIII в. некий книжник из филипповского согласия написал «антистихиры» Феодосию Васильеву, основателю другого и тоже беспоповского старообрядческого толка. Филипповский аноним пародировал богослужебную схему, но это вовсе не значит, что он над нею насмехался. «Смысл данной пародии или, правильнее сказать, стилизации (ибо пародируется не жанр, а событие) — в разрушении этикетной ситуации, выворачивании ее наизнанку. Прославляется тот, о ком заранее известно, что он недостоин прославления, поклоняются тому, что заведомо достойно поругания» [Понырко, 1977б, 357], Искать кощунство в среде филипповцев — напрасный труд. Филипповское согласие было в старообрядчестве одним из самых радикальных и аскетических. Отказ принять молитву за царя, непреклонное бракоборство, апология «огненной смерти», Освященная авторитетом самого Филиппа, который сгорел в 1742 г., — вот его приметы. Ясно, что смеховой принцип «антистихир» — это принцип средневековый, когда «смех имманентен самому произведению».
Что до «Службы кабаку», то в некоторых ее списках встречается любопытный комментарий: «Увеселительное аще и возмнит кто применити к кощунству, и от сего совесть его, немощна сущи, смущается, таковыи да не понуждает<ся> к читанию, но да оставит могущему и читати и ползоватися. Всякое доброе, аще не добре творит, добро побеждает, яко же и при враческом художестве в зелиях бывает потребно и ядовие в мерном разстворении ко здравию. <…> Не есть порочно сие изложение кабацкого праздника, но и полезно».
Это комментарий не только к определенному тексту, но и к сложной культурной ситуации переходной эпохи. Есть еще на Руси люди, знающие толк в средневековом смехе, — они могут «и читати и ползоватися». Есть и другие. В соответствии с ренессансной трактовкой они воспринимают смех как осмеяние какого–то объекта. От них естественно ждать обвинений в кощунстве. К ним и адресуется комментатор, объясняя, что «Служба кабаку» — нечто вроде лекарства: лекарство может быть горьким, может содержать толику яда, но без него не выздороветь.
Это очень близко к мыслям Эразма Роттердамского в «Похвале глупости», хотя автор комментария вряд ли ее читал. Это говорит о том, что смена средневекового смеха ренессансным протекала самопроизвольно, как естественный процесс. Сначала с центростремительного на центробежное сменилось направление «смехового вектора». Потом была скомпрометирована религиозная концепция веселья. Окончательный удар нанес ей Петр. В качестве протодьякона и «всешутейшего собора», и «Великобританского монастыря» он, так сказать, лечил подобное подобным. Петр был «антииереем» веселья и в известном смысле наследовал скоморохам (сквернословие в текстах, касающихся «всешутейшего собора» и правленных рукою Петра, сродни скоморошьей эсхрологии — только без ритуального оттенка).
Вторая инвариантная черта обеих петровских институций — обилие западнических элементов (таких, как папа, кардиналы, Бахус, Венус и т. п.). Это ставит «собор» и «монастырь» в ряд с европеизмом Петра, с флотом, с чужеземным названием новой столицы, с коллегиями, новыми военными и статскими чинами. У «реформы веселья» были не только «вещественные» прообразы (вроде английского клуба безбожников или двора Августа Сильного), но также идеологические импульсы, даже учебные пособия.
Задавшись целью представить себе европейский культурный канон, т. е. средний, расхожий уровень западной мысли, мы неизбежно приходим к энциклопедиям. Они лучше всего отражают аксиоматику эпохи, ее «общее мнение», которое в данный момент принимается за истинное. Для людей рубежа XVII–XVIII вв. одной из самых авторитетных была энциклопедия, созданная Иоганном Генрихом Альстедом (Alstedius) еще в 1630 г. Этот грандиозный труд долго не имел себе равных, и сообщаемые им сведения из области искусств считались общеобязательными [см. Tatarkiewicz, 1967, 370–371].
Знания (disciplina) Альстед подразделял на теоретические, или науки (scientia), и созидательные, или искусства (ars). Наполнение обеих рубрик не совпадает с регулами эстетики XX в. Так, в разряд науки зачислялась не только архитектура, но и музыка (scientia bene canendi). Это понятно: музыка искони связывалась с математикой, с числом (вспомним о том, как старинная легенда рассказывает об открытии законов музыки: стоявший у кузницы Пифагор прислушивался к звону стучавших по металлу молотов; их вес составлял пропорцию 6 : 8 : 9. 12; эта пропорция стала основой гармонии). Что до искусств, то у Альстеда оечь идет и о свободных искусствах, и о механических. К последним принадлежат типографское дело, часовое мастерство, изготовление музыкальных инструментов и… живопись (scenographica, или pictura). Почему? Потому что она сродни науке. Художнику надлежит быть сведущим в историографии, дабы совладать с сюжетом, а также в геометрии и перспективе. Живопись бывает двух родов: вульгарная, когда мастер полагается только на глазомер, и точная, изысканная (exquisita), когда он пользуется линейкой и циркулем.
При Петре и для Петра понятия «артист» и «ремесленник» были почти тождественны. Сопоставляя с пронизанными идеей полезности трудами Петра наставления Альстедовой и других энциклопедий, мы лучше поймем западнические импульсы его увлечений — например, попыток обучиться гравировальному мастерству и прямо–таки страсти к фейерверкам (это тоже живопись, тоже механическое искусство, обнимающее все, что пользуется рисунком и цветом, — от фресок до иллюминаций). Мы лучше поймем и «реформу веселья».
Дело в том, что к механическим искусствам, к 13 наиважнейшим из них принадлежит, по Альстеду, и искусство развлечения (paedeutica, seu ars bene ludendi), «правильной игры». Paedeutica — это наследница средневековой «театрики», о которой вслед за Исидором Севильским писали Гуго Сен–Викторский и Винцент из Бове. В средние века, когда семи свободным искусствам противопоставляли семь механических, относившаяся до зрелищ «театрика» замыкала последние [Tatarkiewicz, 1972, 301–319]. И она, и наследница ее paedeutica подчинялись аристотелевской эстетике, согласно которой прекрасное — это симметрия, строй, упорядоченность частей и целого, это «мерность», если воспользоваться термином Симеона Полоцкого. Прекрасное можно расчислить, измерить, обнять правилами. На этом принципе основывались и петровские ассамблеи.
«Великий государь, почитая всегда обходительность и вежливость первою, так сказать, ступенью к просвещению подданных… по первом еще выезде своем из чужих краев учредил… ассамблеи, а после привел он их в правила, расписав очереди, у кого оным быть, не исключа из оных и себя» [Голиков, 1794, 120]. Представление о монарших правилах дают распоряжение петербургского обер–полицеймейстера Девиера (1718 г.) [ПСЗак., т. 5, № 3246] и другие источники.
Ассамблея — это «некоторое число людей, собравшихся вместе или для своего увеселения, или для рассуждения и разговоров дружеских. <…> Друзья могут видеться в сих собраниях и рассуждать о своих делах или о чем–нибудь другом, осведомляться о домашних и чужестранных новостях и препровождать таким образом с приятностию время» [Голиков, 1794, 121]. Ассамблеи начинаются не ранее четырех и кончаются в десять часов пополудни. Хозяин обязан приготовить помещение, стулья, напитки, все потребное для танцев и разных игр. Впрочем, он не обязан ни встречать, ни провожать, ни занимать гостей. Что до последних, то из них «всякой по своей воле может сесть, встать, прохаживаться, играть, и чтоб никто такому не препятствовал и не противился в том, что он будет делать, под наказанием опорожнить Большой Орел» [Голиков, 1794, 122].
Каков модуль, какова мера этой «правильной игры»? Судя по всему, мера эта — равенство, дух которого столь верно схвачен Пушкиным в «Арапе Петра Великого», — равенство и свобода. «Знатные люди, яко–то дворянство, высшие офицеры, знатные купцы, хорошие художники, мастеровые и плотники корабельные, ученые и статские чиновники всякого звания имеют свободу входить в ассамблею, равно тому жены и дети их. Для служителей (исключая домашних) должно назначить место» [Голиков, 1794, 123]. Не следует, конечно, обольщаться этим настойчиво прокламируемым демократизмом: речь шла только о равенстве пестрого петербургского общества в веселье и смехе. Не следует преувеличивать и свободу поведения на ассамблеях: как–никак, это была служба, развлечение по обязанности, и упаси Боже было уклониться от него. Ассамблеи играли роль школы, и предметом обучения было одно из механических искусств, paedeutica, т. е. секуляризованное и западнически ориентированное бытовое поведение.
Литературная аналогия ассамблей — современный им цикл песен о «вольности», «свободности» [Позднеев, 67— 68]. Одна такая песня содержит акростих «Воля паче золотой клетки», и его можно считать одним из лозунгов эпохи, Какая свобода имеется в виду? Разумеется, не духовная и не политическая, а свобода быть «естественным человеком» и жить по «натуральному праву», в противоположность пословице «Вольному воля, спасенному рай».