Самые знаменитые поэты России - Геннадий Прашкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«С прекращением „Весов“ в 1909 году, – подводил первые итоги Брюсов, – я стал помещать свои произведения преимущественно в „Русской мысли“ и через год, с осени 1910 года, был приглашен редакцией журнала – заведовать литературно-критическим отделом. Эта моя деятельность в редакции „Русской мысли“ длилась более двух лет, до конца 1912 года, причем мною было исполнено для журнала немало чисто редакционных работ. За те же годы мною было издано отдельно (кроме переиздания прежних книг): сборник стихов „Зеркало Теней“, сборник рассказов „Ночи и дни“, роман из римской жизни IV века (в 2 томах) „Алтарь Победы“, сборник статей о русских поэтах „Далекие и близкие“, сборник переводов П. Верлена, перевод драмы О. Уайльда „Герцогиня Падуанская“, несколько маленьких брошюр: „Великий Ритор“ (жизнь и сочинения Авсония), „За моим окном“ (воспоминания) и др. В то же время довольно много статей, переводов было мною помещено в различных журналах, газетах, альманахах, сборниках (в том числе в приложениях к „Ниве“ перевод „Баллады Редингской тюрьмы“ О. Уайльда), в разных коллективных трудах (в „Библиотеке великих писателей“ под ред. С. А. Венгерова, в „Истории русской литературы“ и „Истории западной литературы“ т-ва „Мир“, в „Новом энциклопедическом словаре“ и т. д.) и в виде предисловий к различным книгам». Необыкновенному трудолюбию Брюсова мешали, кажется, только вредные привычки. «Еще с 1908-го года он был морфинистом, – писал Ходасевич. – Старался от этого отделаться, но не мог. Летом 1911 года д-ру Г. А. Койранскому удалось на время отвлечь его от морфия, но в конце концов из этого ничего не вышло. Морфий сделался ему необходим. Помню, в 1917 году во время одного разговора я заметил, что Брюсов постепенно впадает в какое-то оцепенение, почти засыпает. Потом он встал, ненадолго вышел в соседнюю комнату – и вернулся помолодевшим…»
«Он (Брюсов) не любил людей, – вспоминал Ходасевич, – потому что прежде всего не уважал их. Это, во всяком случае, было так в его зрелые годы. В юности, кажется, он любил Коневского. Неплохо относился к З. Н. Гиппиус. Больше назвать некого. Его неоднократно подчеркнутая любовь к Бальмонту вряд ли может быть названа любовью. В лучшем случае это было удивление Сальери перед Моцартом. Он любил называть Бальмонта братом. М. Волошин однажды сказал, что традиция этих братских чувств восходит к глубокой древности: к самому Каину…» И дальше: «В стихии расчета он (Брюсов) умел быть вдохновенным. Процесс вычисления доставлял ему удовольствие. В шестнадцатом году он мне признался, что „ради развлечения“ решает алгебраические и тригонометрические задачи по старому гимназическому учебнику. Он любил таблицу логарифмов. Он произнес целое «похвальное слово» той главе в учебнике алгебры, где говорится о перестановках и сочетаниях. В поэзии он любил те же «перестановки и сочетания». С замечательным упорством и трудолюбием он работал годами над книгой, которая не была – да и вряд ли могла быть закончена: он хотел дать ряд стихотворных поделок, стилизаций, содержащих образчики «поэзии всех времен и народов»! В книге должно было быть несколько тысяч стихотворений. Он хотел несколько тысяч раз задушить себя на алтаре возлюбленной Литературы – во имя «исчерпания всех возможностей», из благоговения перед перестановками и сочетаниями. Написав для книги «Все напевы» (построенной по тому же плану) цикл стихотворений о разных способах самоубийства, он старательно расспрашивал знакомых, не известны ли им еще какие-нибудь способы, «упущенные» в его каталоге…» И еще: «Он (Брюсов) страстною, неестественною любовью любил заседать, в особенности – председательствовать. Заседая – священнодействовал. Резолюция, поправка, голосование, устав, пункт, параграф – эти слова нежили его слух. Открывать заседание, закрывать заседание, предоставлять слово „дискреционною властью председателя“, звонить в колокольчик, интимно склоняться к секретарю, прося „занести в протокол“ – все это было для него наслаждение, „театр для себя“, предвкушение грядущих двух строк в истории литературы…»
Конечно, суждение это достаточно субъективно, однако Ходасевич хорошо знал Брюсова и мнение его подтверждали многие.
«В первые годы революции дом Брюсовых опустел, – вспоминала свояченица поэта Б. Погорелова. – Изредка забегал кое-кто из старых знакомых – с недобрыми, мрачными вестями. Брюсов почти не выходил из дома. Да куда было идти? Литературно-художественный кружок был занят красноармейцами, редакции закрылись, типографии и бумага были реквизированы большевиками. А дамы, жаждавшие когда-то бурных встреч, поисчезали кто на юг, кто за границу.
Как-то, в мрачное осеннее утро, в квартире Брюсовых раздался резкий звонок и в переднюю ввалилась группа: немолодая решительная баба и несколько рабочих. Сразу тычут ордер из местного Совета рабочих депутатов – на реквизицию. «Тут у вас кабинет имеется. Покажите». Ввалившуюся компанию провели в кабинет. Баба безостановочно тараторила: «Подумайте – столько книг! И это – у одного старика! А у нас – школы без книг. Как тут детей учить?» Компания переходила от полки к полке. Время от времени кто-нибудь из «товарищей» вытаскивал наугад какой-нибудь том. То выпуск энциклопедического словаря, то что-нибудь из древних классиков. Одного из незваных посетителей заинтересовало редкое издание «Дон-Кихота» на испанском языке. Все принялись рассматривать художественно исполненные иллюстрации. Потом баба захлопнула книгу и с укоризненным пафосом произнесла: «Одна контрреволюция и отсталость! Кому теперь нужны такие мельницы? Советская власть даст народу паровые, а то и электрические. Но все равно: эту книгу тоже заберем. Пущай детишки хоть картинками потешатся. Вот что, гражданка (это сестре). Завтра пришлем грузовик за всеми книгами. А пока… чтоб ни одного листочка здесь не пропало. Иначе придется вам отвечать перед революционным трибуналом!»
Потрясенный происшедшим, очень бледный, стоял Брюсов у своих книг и машинально раскладывал все по прежним местам. Он так любил свои книги! Годами собиралась его библиотека. Были в ней редкостные дорогие издания; их не сразу удавалось приобрести, и ими он так дорожил…
После обеда он позвонил Луначарскому. На следующий день – ни жуткой бабы, ни страшного грузовика. А вечером В. Я. посетил сам нарком. На той же неделе В. Я. получил приглашение к Троцкому. Вероятно, оба коммуниста звали его работать с ними. Причем у Троцкого, по-видимому, было «чисто дипломатическое» соображение: привлечением в их стан крупного писателя доказать Европе, что коммунисты не такие варвары, как их изображают. А Луначарский пустил в ход более хитрый маневр. Он прямо явился с предложением – основать кафедру поэзии и стихосложения при пролетарском университете. А ведь это было заветной мечтой Брюсова, и он, без долгих колебаний, ухватился за предложение.
Вскоре после этого захожу к Брюсовым и застаю всю семью на кухне. Сестра и Аннушка раскладывают на столе только что полученный «паек». Огромная бутыль подсолнечного масла, мешок муки, всевозможная крупа. Сахар, чай, кофе, большой кусок мяса. Аннушка сияет и любуется по тому голодному времени невероятным богатством. «Ну, поживем за этим царем», – одобрительно говорит она. Брюсов нахмурился. «Нечего вздор молоть. Лучше разберите все это. А то всякий народ тут к вам ходит». И ушел к себе…»
В 1919 году Брюсов вступил в ряды ВКП(б). Работал с Луначарским в Наркомпроссе. Читал лекции в университете. Организовал в 1921 году Высший литературно-художественный институт (впоследствии ВЛХИ им. В. Я. Брюсова). Выступал с работами теоретическими, издал книги стихов «Последние мечты» (1920), «В такие дни» (1921), «Миг» (1922), «Дали» (1922), «Mea!» («Cпеши!», 1924). Глубоко изучил историю и литературу Армении, перевел многих ее поэтов. За эту поистине гигантскую работу Совнарком Армении присвоил Брюсову звание народного поэта Армении. Вообще роль Брюсова в русской поэзии по-настоящему еще не оценена. «Несмотря на все усердие, большевики не ценили его, – писал Ходасевич. – При случае – попрекали былой принадлежностью к „буржуазной“ литературе. Его стихи, написанные в полном соответствии с видами начальства, все-таки были не нужны, потому что не годились для прямой агитации. Дело в том, что, пишучи на заказные темы и очередные лозунги, в области формы Брюсов оставался свободным. Я думаю, что тщательное формальное исследование коммунистических стихов Брюсова показало бы в них напряженную внутреннюю работу, клонящуюся к попытке сломать старую гармонию, „обрести звуки новые“. К этой цели Брюсов шел через сознательную какофонию. Был ли он прав, удалось ли ему чего-нибудь достигнуть – вопрос другой. Но именно наличие этой работы сделало его стихи переутонченными до одеревенения, трудно усвояемыми, недоступными для примитивного понимания. Как агитационный материал они не годятся – и потому Брюсов-служака оказался по существу ненужным. Оставался Брюсов-служака, которого и гоняли с „поста“ на „пост“, порой доходя до вольного или невольного издевательства. Так, например, в 1921 году Брюсов совмещал какое-то высокое назначение по Наркомпросу с не менее важной должностью в Гуконе, т. е…в Главном управлении по коннозаводству!»