Крылья в кармане - Дмитрий Урин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она умерла, когда мне исполнилось двенадцать лет. У меня осталась комната, кровать, стол, три стула, сундучок. Училище я оставил. У дяди моего Зямы Новинкера было девять детей, и он сам говорил, что «они плодятся, как еврейское горе». К себе меня дядя не взял, я остался жить в той же комнате. Дядя Зяма следил за мной, приходил ко мне первое время часто. Он называл себя «опекуном». От его опеки через короткое время в моем сундучке не осталось ничего, зато я получил службу на фабрике лопат. Фабрика называлась «Шла» и помещалась на Петербургской улице. Что такое «Шла», я уже забыл, но хорошо помню, как начал работать в кузнице, как рабочие меня дразнили «мапоподцувало», а мальчики во дворе, на Чечелевке, — «арапой». Они думали, что слово «арап» женского рода.
— Арапа! Арапа!
Я приобрел квалификацию в годы революции, когда закрывались одни заводы и открывались другие, когда менялись специальности, техника, цели, власти, названия, дни отдыха и дни работ.
В 1921 году, во время невероятного голода, тот же Залман Львович Новинкер, мой дядя, надоумил меня обратиться в американское благотворительное общество АРА с просьбой о помощи, на том основании, что где-то в Америке существует брат моей матери — Лев Исаакович Шуман, по профессии сапожник.
Тогда я, как и многие, занимался изготовлением зажигалок. На екатеринославском базаре этих зажигалок продавалось несметное количество.
— Было чем зажечь мировой пожар, — говорил тот же Новинкер.
Я украл в мастерской, где работал в последний раз, тиски, несколько молотков, несколько напильников, зубило, плоскогубцы, паяльник и открыл у себя на дому зажигалочную мастерскую.
Но зажигалки не продавались. Тогда я думал, что мне просто не везет. Но теперь мне ясно. Это было вроде нынешнего мирового кризиса: перепроизводство зажигалок, отсутствие рынков. Смешно! Прежние мальчики начинали понимать законы конкуренции, кризисов, торговых отношений, исходя из примера торговли квасника на углу улицы. Теперь мы понимаем собственные свои затруднения с какими-нибудь зажигалками, исходя из понятного нам кризиса мирового капиталистического хозяйства.
Мы живем в других масштабах. Эти масштабы больше нас, иногда больше наших сил. В этих случаях мы надрываемся.
Но зажигалки не продавались. Я замерзал на Озерном базаре, вокруг меня толпились люди. Мы все хотели есть. Немногочисленные сытые ходили среди нас, щупали наши товары, щупали наши надежды и уходили, ничего не купив. Это, правда, не очень похоже на кризис нью-йоркской биржи, но это тоже грустно.
Я никогда не пользовался своими зажигалками. Мне нечего было разжигать: табаку не было, дров не было, керосину не было. И хлеба не было (хоть его не зажигают, но он для меня связан с зажигалками).
Пришлось пойти в АРА.
Белая, вымытая лестница открылась передо мной. Беднота, уже получившая повестки, ждала очереди на улице, и в так называемом чистом воздухе смрада было больше, чем здесь, в помещении. Секретарь отделения, мистер Ферри, принял меня. Я знал имя, отчество, фамилию и даже профессию моего дяди. Это оказалось вполне достаточно. Мне объяснили: дадут объявление в американских газетах, а дядя, если он найдется, это объявление окупит.
— Сколько времени должно пройти? — спросил я.
— Месяца три, четыре.
— Но мне хочется есть сегодня. И вчера еще. И позавчера.
— Всем хочется есть! — Ферри показал рукой на улицу.
Почему он не показал на своих соотечественников — они сидели в соседней комнате? Почему?
Через полгода пришло письмо и типовая стандартная посылка. В письме дядя писал, что он уже двадцать лет не сапожник, а фабрикант обуви, что он жалеет о смерти моей матери и помогает, чем может. С письмом он прислал фотографию толстого лысого человека и двух девушек в коротких белых платьях. Все они стояли около автомобиля. Бумага была блестящая, и карточка походила на вырванную из витрины кинематографа.
Недавно я видел в журнале на заглавном листе иллюстрацию. Вид на нью-йоркскую гавань — огромные кубы домов и бесчисленные квадраты окон, пароходы, статуя Свободы, про которую Бернард Шоу сказал, что это самое ироническое произведение искусства, вид на гавань, запив, океан, — вид на мировой город, и под иллюстрацией надпись: «Америка». Это, конечно, неправда. Чтоб показать Америку, надо поместить фотографию, присланную мне дядей: автомобиль, толстый человек, две кудрявых девушки, самодовольство, — Америка.
Посылку я съел, но дядю не поблагодарил и больше о нем не вспоминал.
Голодные дни миновали. Открылись предприятия. Я поступил на работу. За год до призыва тот же дядя мой, Зяма Новинкер, уговорил меня уступить свою комнату его дочке Любе. Она вышла замуж за молодого инженера — робкого и молчаливого человека, оторванного от жизни, похожего на юного раввина, вчера только оставившего ешибот. Дядя руководил им. Попутно он руководил мною.
— Зачем тебе отдельная комната? — говорил он.
Едва он начал, мне стало понятно, что от комнаты придется отказаться. Опытные люди с первой фразы покупали у него раньше швейные машины компании «Зингер», а теперь — в вагоне поезда — открытки в пользу МОПРа и Красного Креста. Дядя никогда не блистал убедительными доводами, но начинал уговаривать сразу, с расчетом на несколько часов, и этот спокойный расчет убивает жертву на первой фразе.
— Зачем тебе отдельная комната? Поговорим.
— Хорошо, — поспешил я его перебить. — Мне не нужна. Я уступлю. Кому, дядя?
— Любе, — ответил он. — Моей Любе. У тебя — это грязь. У тебя — это сарай. Она сделает из нее куклу.
Я выделяю случай с переменой комнаты из ряда других случаев своей молодости, потому что из-за него я столкнулся с мудрейшим своим наставником, портным Осипом Фальком. Дядя нашел мне угол у него в мастерской.
Портной Фальк, седой и немного светло-рыжий старик с вихрастой растрепанной бородой, высокий, худой, длиннорукий, костяк человека, не наживший мяса за всю свою жизнь, — встретил меня молча. Я распределил свои вещи на кушетку, под кушетку, на столик, предназначенный мне, на гвоздь, торчащий над моей будущей постелью, и стал смотреть, как работает мой сосед и квартирохозяин.
Он кроил.
Солдатское сукно, исчерченное мелом и разрезанное, вернуло мне мир геометрии (я занимался тогда на рабфаке, сдавал геометрию, и мне часто снилось, что на небе вместо звезд плавают треугольники, квадраты, круги, сталкиваются или дробятся, как микробы, и образуют новые и новые фигуры и миры). Портной резал солдатское сукно на совершенно непонятные мне, почти отвлеченные фигуры. Каждый раз, отрезав кусок, он отходил в сторону и смотрел на сделанное внимательно и насмешливо, как первый художник на мироздание. Можно было подумать, что он философствует над каждой линией, над каждым углом и окружностью. Может быть так, с ножницами в руках, по-портновски, создавали классическую геометрию в Элладе. Смешно! Вдруг мне показалось, что я увидел знакомую фигуру.
— Пифагор! Пифагоровы штаны! — сказал я.
Старик Осип Фальк посмотрел на меня внимательно, улыбнулся сочувственно, как будто я открыл его секрет, и сказал мне ласково, как сыну:
— Да, да. Брюки.
Смешно, смешно мы изучали науку! Но геометрию я почти забыл, а науку злости, преподанную мне Фальком, я ношу в своем сознании наготове, рядом с аптечкой практических навыков, среди отложений житейского насущного ума.
Портной первым научил меня называть людей чужого класса: «они». Он ненавидел «их».
— Ты хочешь есть? Попроси у «них». Ты устал? Поблагодари «их». Ты не понял чего-то в своей книге? Справься у «них»!
Говоря о «них», он указывал наверх. К небесам это не имеет никакого отношения. Они жили всегда под небесами, но над ним. Они — в верхних этажах, он — в подвале.
Зараженный его злобой, я иначе понимал все, что говорилось на заводе, писалось в газетах, объяснялось революцией. Из этой злобы я нашел выход во все человеческие чувства, но передать его моему старику-учителю, портному Осипу Фальку, мне не удалось. С детства он вынашивал свою отрешенность и одиночество, и никак нельзя было втянуть его в наш молодой и шумный лес коллективизма.
— Произрастайте! — говорил он. — Произрастайте, молодые люди! «Они» будут рады. «Они» выпьют ваши слезы и скажут: «Бойрэ при хагофэн».
Это из еврейской молитвы, благословляющей вино: благодарят Создавшего плоды винограда.
— Нет, месье Фальк! Нет! — отвечал я. — «Их» кровь уже свертывается. «Им» приходит конец.
Я рассказывал ему о чудесах пролетарской революции и о том, куда ведет она. Он слушал внимательно, не перебивал меня, а когда я останавливался, ожидая ответа, он говорил:
— Все это хорошо! Но я не верю в Бога.
Что касается людей, то о них он даже не говорил.