Цветы дальних мест - Николай Климонович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проснулся в сумерках. Мы подъезжали. Редко светились на окраинах первые огоньки. Меня высадили на автовокзале, я пересел в городское такси. Было муторно, неспокойно, вдобавок таксист улицы Овчинникова не знал. Я назвал Мокрую, страшась, что и такой не окажется. Оказалось — ехать на другой конец. Не надо было в машине спать… Миновали центр — в огнях, витринах, запетляли по задам… «Вот Овчинникова», — брюзгливо сказал шофер. Машина стала. Пока я рылся в бумажнике, шофер все смотрел куда-то, вывернув голову. Потом буркнул: «Ишь, разорались». Посмотрел и я. На другой стороне полыхал большой пожар. Яркие отблески были на крыльях машины. Оставив сумку, распахнув дверцу, я побежал туда. Горел кособокий одноэтажный дом. Только что с треском подломились перекрытия, бенгальский сноп еще летал и вился под богатыми кронами темных деревьев, гас в черноте, присыпая золой облитые оранжевым нижние ветви. В радиусе тридцати метров все было видно до черточки. Небольшая толпа держалась от огня в отдалении, я встал за спинами, но лицу и здесь было жарко. Впереди толстая женщина громко и гортанно причитала. Мясистое лицо ее было багрово, растрепаны черные волосы. Скорей всего, она была армянка, хозяйка дома. За руку она держала девочку. Та не плакала отчего-то, а задумчиво смотрела в огонь. Женщина кричала на одной ноте одни и те же слова. Еще четверо ребятишек держались за подол ее платья, один же путался в ногах отца, сутулого и худого, буднично обсуждавшего с другими мужчинами причины пожара. «Теперь новую квартиру дадут, — угрюмо сказал таксист, оказавшийся рядом и неприязненно наблюдавший пожар, стоя со мной обок. — Большую небось, детей-то вон сколько… Этот четвертый дом, а ваш вон». Я посмотрел, куда он показал. В окнах трехэтажного кровавого кирпича здания белело множество лиц. За красными стеклами светлели и очертания плеч, спин, видно, обитатели общежития повскакали с постелей в одних рубашках… Нутро горевшего дома точно вывернулось. Окна повылетели, из-за обугленной двери торчал угол железной кровати, которую не успели вынести, и можно было заметить, что панцирная сетка раскалилась докрасна. Женщина все кричала. Ее крики обсуждались в толпе. Можно было понять, что она оплакивает шифоньер с бельем, предназначавшимся в приданое старшей дочери. «Шифоньер не дадут, — заметил таксист, — квартиру получат, а шифоньер тю-тю». Домишко Вдруг надорвался всей утробою, заскрежетал словно зубами, внутри его ухнуло, передняя стена стала оседать и валиться назад, стали видны на задней тлеющие коврики, обметанные дымом. Толпа ахнула. Армянка заголосила; дети разом заплакали, хозяин объяснял что-то, размахивая руками, и стена рухнула, сверху посыпались ало полыхающие головешки, домишко еще больше скривился, округа осветилась ярче, груда скарба высветилась до последней тряпочки и обрисовалась с противоестественной рельефностью, а где-то раздалась сирена пожарной машины. Я снова посмотрел на дом номер шесть по Овчинникова, прежде Мокрой. За пламенеющими слюдяными стеклами нельзя было разобрать, которое из десятков лиц ее лицо. Там были многие лица многих Светочек и многих Надежд, много белых сорочек с многими плечиками и девичьими грудями под ними, много стальных крестиков на многих шеях и много пар глаз, лихорадочно впитывающих груду спасенного добра, остов чужого жилища, угол большой кровати, чужих чернявых озаренных детей. «В аэропорт», — сказал я таксисту и пошел к машине. «Так бы сразу, — бодро отозвался он, идя следом, а то Овчинникова. А кто ее знает, где такая. Все переименовали, ничего не найдешь». В голосе его было удовлетворение, но я не слушал его. Я чувствовал себя, говоря ее словами, в подавляющем меньшинстве. К тому же днем я пил почти без закуски, и от этого теперь начиналась изжога.
Говоривший замолчал, и долго не было слышно ни слова, и Ему показалось, что теперь будет тишина.
— Это… все? — нарушил молчание другой.
— Да. Я тогда улетел в Москву. Потом вот сюда.
— А она? Так ее и бросили?
— К-кого?
— Ну, эту девушку.
— Я думал — ты о моей жене… И что значит бросил: это ж минута была, весна…
— Ведь и я тоже, — сказал второй, будто не слушая, про себя. — Все к черту послал.
— Т-ты?
— Ну да. Университет, мамочку с папочкой. Уехать хотел. С биологами, правда, собирался, а папаша вот к вам засунул.
Первый молчал, слушал, наверное, но смотрел в сторону, и Ему казалось, что смотрит первый на Него. Зачем они нападают?
— Я хотел в университет. Ночами занимался, чтоб поступить. И что: преподают скучно, студенты на лекциях в морской бой играют или в карты. Я думал, особая жизнь будет, а жизни никакой нет. Дышать нечем, как вот здесь. Вялое всё какое-то, не праздничное… Поэтому, наверное, и товарищества нет. Каждый сам по себе…
— А зачем б-бросил-то, я не понял. Хотел же биологом стать?
— Ну, как вы не поймете! Биологию-то я очень люблю, да только не могу так: в двадцать один диплом, в двадцать два — аспирантура, потом кандидатская, лысеть начнешь. Потом женишься, детишки пойдут. В сорок пять — доктор, да? В семьдесят — на кладбище…
— К-конечно.
— Зря вы смеетесь. По статистике так — в семьдесят. А я не среднестатистический. Мне знать надо — зачем?
— Что — зачем?
— Да все. Жениться зачем? Диплом зачем? Мне этого никто объяснить не может…
— Спать надо идти, — сказал первый.
— А вот вы…
— Что я? Мне твой нигилизм ясен. Возрастное это. Я в-вот сегодня один в маршруте х-ходил — хорошо было. Дело есть, сила есть…
— Какое ж это дело — карты разрисовывать…
— И на орла смотрел. Он летит, я иду — хорошо. И вокруг простор, пустота, свобода…
— А зачем идете-то? — крикнул первый.
— Н-не знаю, — признался второй.
А Он думал: «Зачем, зачем они нападают?»
Когда нападает Он, когда нападает на маленькую агаму, агаму ждущую, агаму солнечную, когда нападает в первый раз, и промахивается, и нападает вновь — Он нападает, потому что голоден. И орел камнем падает, камнем свистящим, поющим, секущим, камнем смертельным, стремительным, и взмывает тенью, и корсак поджарый, корсак длинноногий, голодный выслеживает, потому что добывают пищу. Разобьет черепаший панцирь, бросив вниз со скалы, и склюет мясо, и насытится, и накормит птенцов. И обгложет кости сурка неосторожного, и размечет легкую шерсть, и высосет последнюю мякоть, ибо и пауки, и звери, и птицы голодны. Но зачем нападают они? Так думал Он. И слышались Ему голоса, и виделся лунный свет безжалостный, и было светлым тело Его, и свет был ярок, и было тело Его хорошо видно — избитое, больное, светлое на черном… И Он подумал, что умирает. Он сломал зубы, когда кусал палку и когда кусал веревку, и охотиться теперь Он не мог. Он слышал голоса задолго до восхода, когда выпадает омывающая легкая чистая роса…
Глава 15
Впрочем, поручиться нельзя, думал ли Он что-нибудь такое, как нельзя и установить в точности, слушал ли Он то, о чем говорилось поблизости. И слышал ли? Но Он оказался здесь, в середине, в средней части, и кому, как не Ему, было слушать две рассказанные выше синоптические истории, а сейчас, когда и вторая парочка наконец утихомирилась, еще и скрип раскладушки за ближайшим к Нему окном, женский голос с хрипотцой, сперва откашлявшийся, потом спросивший:
— Спите, никак?
— Нет. Я думала — вы заснули. А мне не спится что-то… Ночь такая тревожная, и будто шуршит кто-то под окном.
— Знамо, ветер.
— Ветер, да-да. Особенно сильный сегодня. Я лежу, думаю…
— Может, вам свет зажечь?
— Нет-нет, не надо. При свете мне… неуютно делается ночью. При свете кажется всегда отчего-то, что ты одна. Без света лучше. В темноте же можно что угодно представлять. Со светом не так…
— Нервная вы очень. Я как вас увидела, днем еще, так и подумала, что нервная. А что, городские часто нервные. Которые и в деревне-то не были, те всегда как больные. И лица нет, и фигуры…
— А еще эта история…
— Что за история! Тьфу. Да этих овец у них не считано пропадает…
— Я где-то читала или слышала, что в древности на Востоке людей нарочно сажали в темную яму… в темницу, и непременно по нескольку человек, и непременно в полную темноту. Вот как мы с вами сейчас… — Она странно хихикпула. — И якобы в темноте, когда люди не видят друг друга, ми легче сдаются, теряются…
— Так ведь и рыбу когда бреднем ловят, сперва воду взбаламучивают.
— А мне кажется — неверно это Я думаю, в темноте, когда нервы напряжены, когда фантазия работает, когда гы и стен тюрьмы не видишь, тогда легче. Тогда ты из себя самой всё до донышка можешь вычерпать, тогда ты сильней.
— У нас, я помню, — закряхтела и с усилием повернулась на раскладушке другая, — когда я на стройке работала, одного начальника забрали. Сидел в одиночке — и спятил. Что ж, можно сказать, повезло еще — не спятил бы, так бы и сидел, а то отпустили…