Крестьянин и тинейджер - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Тогда не знаю, что и делать, – замялся Панюков, уходя взглядом в серое небо над дорогой. – На племзавод везти уж больно дорого, ты это помнишь…»
«Я помню, помню, – закивала Саня, – вот только ты забыл, что мой-то у меня – ветеринар. И он все делает как надо. И все тут, кто корову держит, ему за это говорят спасибо. – Саня деловито помолчала. – Он у меня сейчас в запое, так что придется подождать. Вернется, я к тебе его пришлю, со шприцем и со всем, что надо».
«Может, лучше ты? – робко возразил Панюков. – Тебе ведь это тоже по специальности».
«Нет, – твердо сказала Саня, – я этим всем давно не занимаюсь. Зачем мне этим заниматься, когда у него лучше получается. К нему все в очередь стоят».
«Тебе, вижу, полегче, дальше – сам», – сказала Саня на прощание, и следующие пять дней, покуда Панюков не выходил из дома и отлеживался, вставая лишь ради коровы, с Саней он не виделся. А на шестой, как только счел себя здоровым, отправился в Селихново.
Снег к тому времени сошел, и глина подсыхала, золотясь на солнце, и голова кружилась, и ничего в голове, кроме Санюшки, не было.
Едва в Селихново приехав, он посреди улицы ее увидел. Санюшка шла под руку с Семеновой и громко говорила ей о пользе сока алоэ, если смешать его с водой и с медом и пить натощак короткими и частыми глотками. Панюков не решился к ним подойти. Пока Семенова Санюшку слушала, все похохатывая, все ее перебивая и поддразнивая: «А если не с водой, а с водочкой?», а Саня обижалась на нее: «Нет, я серьезно говорю: алоэ, мед, вода, только вода; ты слушаешь меня?» – он шел на отдалении, как будто не за ними шел, а так, гулял сам по себе. И только лишь Семенова, наскучив разговором и Панюкова вроде не заметив, пошла своей дорогой, Саня обернулась к нему и с легким раздражением сказала: «Ну и чего ты тащишься, как рыбий хвост?» Подождала, когда он подойдет. Спокойно зашагала рядом, то и дело вытирая варежкой глаза, вовсю слезящиеся на ярком и горячем солнце. Потом спросила: «А куда идем?» и Панюков ответил: «Так…», не зная, что еще ответить. Санюшка возражать не стала. Они пошли кругами и вокруг Селихнова, не разговаривая и друг друга не касаясь. Вдруг помрачнев, Саня сказала: «Мне пора», – и, не простившись, зашагала прочь, а Панюков пошел на остановку. Он шел и улыбался, и улыбка оказалась такой долгой, что потом долго ныли губы и болели мышцы вокруг рта.
На другой день он снова был в Селихнове, и снова встретил Саню, чему она не удивилась, не обрадовалась, но поздоровалась с ним так, будто его ждала. И вновь они кружили по Селихнову, еще не разговаривая, но уже ловя чужие взгляды.
На третий день он, наконец, отважился заговорить. Спросил подчеркнуто по-деловому, озабоченно: «Твой не вернулся?» – «Нет, все в запое; потерпи пока, – ответила Санюшка, потом не удержалась, усмехнулась: – Хотя чего тебе терпеть; не ты ведь терпишь, а корова».
Уже был май, и ко Дню радио пригрело так, что глина пахла шоколадом. Еще неделю погуляв с Саней по этой сладкой и сухой селихновской весенней глине и ни о чем почти не говоря, бросая лишь короткие, чуть удивленные реплики, вроде: «Гляди-ка, мать-и-мачеха уже», или «Семенова опять, гляди-ка, к фельдшеру пошла, не устает она лечиться», или «А почки-то, гляди, пораньше лопаются, чем в том году», – Панюков нет-нет да и поглядывал на шею Санюшки под тонким шарфиком, всю в рыжих пушинках и веснушках и розоватых родинках, на завиток волос над розовым, прозрачным ухом, на бедра, как он помнил, твердые, теперь облепленные толстой юбкой, на грудь под кофтой, как он помнил, мягкую, теперь взбухающую и потом плавно опадающую при ходьбе. К концу недели в Панюкове ныло все. И он не выдержал, встал посреди Селихнова, сказал: «Прости, что я еще не попросил прощения. Ты понимаешь, о чем я».
Саня нахмурилась в ответ и замотала головой: «Нет, нет, ты не проси пока прощения. Я не готова; ты потом попросишь; я скажу тебе, когда».
С этой минуты они, гуляя, много разговаривали, без напряжения и без неловкости, как будто давние приятели, которым, суд да дело, то одна помеха, то другая, а все никак не удавалось встретиться.
Дошли однажды и до леса, уже вовсю зеленого, и, словно в память о былых к нему прогулках, вновь не посмели войти в лес. Вернувшись в Селихново, увидели ветеринара, измятого и грязного, с перекошенным больным лицом. Он их не видел и ничего перед собой не видел – на полусогнутых босых ногах тащил себя по глине к дому, обеими руками ухватив и к животу прижав бутылку.
«Да, ты совсем другой, – сказала Саня Панюкову, – то есть совсем как все, но и другой. Ты вот не пьешь. А почему не пьешь, поди пойми».
«Но ведь и ты не пьешь», – ответил осторожно Панюков.
«Я женщина, – сказала ему Саня и пояснила: – А женщина пить опасается, она всегда чего-то ждет».
«Я тоже жду», – сказал ей Панюков.
«А как дождешься, что тогда? – спросила Саня. – Что ты, к примеру, сделаешь, когда дождешься?»
«Если дождусь, я подниму и починю штакетник, – ответил Панюков. – А пока жду, пусть как лежит, так и лежит; я до него и пальцем не дотронусь… Договорились?»
«Мы ни о чем с тобой не договаривались, – хмуро сказала Саня и, чуть подумав, согласилась: – Ну ладно, ладно, пусть договорились», – рукой ему махнула и пошла в дом вслед за своим ветеринаром.
На следующий день Панюков не поехал в Селихново. Он думал: раз договорились, то и довольно ему попусту мелькать перед глазами Сани; настало время ждать. С тех пор он ждал. День шел за днем, пришла жара, а Саня все не появлялась. Он стал подозревать с тревогой, что поступает глупо и что пока он ее ждет, она сама там тоже его ждет, еще и злится на него, а то и отвыкает от него – но на исходе мая, прохладным ранним утром, беспрестанный пересвист овсянок, пеночек, синиц и мухоловок над сагачевской пустошью вдруг разом смолк, зато сороки затрещали: одна на трансформаторном столбе, другая в огороде, и это означало: кто-то к нам пришел.
В груди сдавило, Панюков выбежал из дома на дорогу. Увидел издали, как от шоссе неверною походкой, припрыгивая и спотыкаясь, к нему идет ветеринар с мягким и мятым чемоданчиком в руке.
Ветеринар приблизился. Глядя мимо лица, дохнул в лицо, и сказал: «Вот и я, как и было обещано… Чего стоишь? Веди к невесте».
Панюков, не отвечая, пошел к хлеву. В ушах стоял треск сорок. Ветеринар, припрыгивая, шел чуть позади него. Достал из кармана пиджака четвертинку и немного отпил на ходу.
«Разве ты вернулся? – спросил Панюков настороженно и строго. – А то, по-моему, ты и не думал возвращаться».
«Спокойствие, – сказал ему ветеринар, еще глотнув из четвертинки. – Я возвращаюсь. Но возвращаюсь постепенно. Понемногу, а не сразу весь. И я уже готов к труду и обороне. Она это отлично понимает. Иначе бы она меня к тебе сегодня не послала».
Солнце, хлынувшее вслед за ними в полутемный хлев, там встретилось с самим собой, втекавшим тонкой струйкой сквозь неровное окошко – и опалило золотом округлый бок коровы, лежащей в дальнем углу. Корова сразу встала, дрожа, дыша широкими и шумными ноздрями.
«Мы вовремя, я это чувствовал, – самодовольно произнес ветеринар, раскрыл свой чемоданчик, вынул склянку с желто-зеленой жидкостью. – Нужно побольше теплой воды, – потребовал он, отдавая склянку Панюкову. – Нагрей ведро, плесни туда фурацилин, ну и помой ее, где следует, как следует».
«Как – следует?» – переспросил с тоскою Панюков.
Ветеринар ответил терпеливо: «Как следует – это и значит, что как следует, и ничего не значит больше. Почище, значит, ее вымой, но не грубо». Ветеринар похлопал ласково корову по боку; корова вздрогнула и Панюков вздрогнул.
…Пока он мыл корову, ветеринар допил остатки, вышел наружу и бросил пустую четвертинку далеко в траву. Вернувшись в хлев, поторопил: «Ну хватит тебе, хватит, не тяни, а то она уже не понимает, зачем мы к ней пришли. – Вновь расстегнул свой чемоданчик и, мельком заглянув Панюкову в глаза, проговорил: – Ты не дрожи и не волнуйся. Мы будем делать все обыкновенно, маноцервикально…»
«Как? что?» – с испугом отозвался Панюков на диковатое, царапнувшее душу слово, еще дивясь тому, что даже здесь, в глубине хлева, не стихает треск сорок.
Ветеринар вздохнул в ответ: «Конечно, лучше эпицервикально, но не могу себе позволить. Нужна лаборатория для подготовки, а нету здесь лаборатории, здесь много чего нету… Но все пройдет как надо, она потом еще спасибо скажет».
Панюков выслушал его, почти не слушая; сороки затрещали еще громче. Ветеринар достал из чемоданчика какую-то полиэтиленовую емкость, какую-то резиновую трубку, и Панюков вдруг понял, что это не сороки – это кровь трещит в ушах.
Ветеринар шагнул к корове и, что-то промурлыкав, погладил ее по бедру. Последнее, что видел Панюков, прежде чем выбежать из хлева, был белый хрупкий позвонок на голой шее ветеринара…
Выбежал, и ноги сразу отказали, и стало всюду так легко, словно в мире не осталось ничего тяжелого: ни глины, ни травы, ни солнца, ни мучительного треска сорочьей крови в голове – лишь легкая осталась пустота…