Петербург - Андрей Белый
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда (не всегда) перед самой последней минутой дневного сознания Аполлон Аполлонович, отходящий ко сну, замечал, что все нити, все звезды, образуя клокочущий крутень, сроили из себя коридор, убегающий в неизмеримость и (что самое удивительное) чувствовал он, что коридор тот – начинается от его головы, т. е. он, коридор, – бесконечное продолжение самой головы, у которой раскрылось вдруг темя – продолжение в неизмеримость; так-то старый сенатор пред отходом ко сну получал престранное впечатление, будто смотрит он не глазами, а центром самой головы, т. е. он, Аполлон Аполлонович, не Аполлон Аполлонович, а нечто, засевшее в мозге и оттуда, из мозга глядящее; при раскрытии темени это нечто могло и свободно, и просто пробегать коридор до места свержения в бездну, которое обнажалось там, вдали коридора.
Это и было второе пространство сенатора – страна каждоночных сенаторских путешествий; и об этом довольно…
С головой закутавшись в одеяло, уже он из кровати повис над безвременной пустотой, уже лаковый пол отвалился от ножек кровати и кровать стояла, так сказать, на неведомом – как до слуха сенатора донеслось странное удаленное цоканье, будто цоканье быстро бивших копытец:
– «Тра-та-та… Тра-та-та…»
И цоканье близилось.
Странное, очень странное, чрезвычайно странное обстоятельство: из-под красного одеяла сенатор ухо выставил на луну; и – да: весьма вероятно – в зеркальном зале стучали.
Аполлон Аполлонович выставил голову.
Золотой, клокочущий крутень разлетелся внезапно там во все стороны над сенаторской головою; хризантемовидная звезда-многоножка передвинулась к темени, исчезая стремительно с поля зрения сенаторских глаз; и к ножкам железной кровати, как всегда, из-за бездны мгновенно прилетели плиты паркетного пола; беленький Аполлон Аполлонович, напоминая ощипанного куренка, тут внезапно оперся о коврик двумя желтыми пятками.
Цоканье продолжалось: Аполлон Аполлонович привскочил и пробежал в коридор.
Комнаты озаряла луна.
В одной исподней сорочке и с зажженной свечкой в руках Аполлон Аполлонович пропутешествовал в комнаты. За своим встревоженным барином потянулся очутившийся здесь бульдожка, пошевеливал снисходительно обрубленным хвостиком, дзенькал ошейником и посапывал пришлепнутым носом.
Как досчатая плоская крышка, с тяжелыми хрипами волосатая колыхалася грудь, и внимало цоканью ухо бледно-зеленых отливов. Взор сенатора невзначай упал на трюмо: ну и странно же трюмо отразило сенатора: руки, ноги, бедра и грудь оказались вдруг стянуты темно-синим атласом: тот атлас во все стороны от себя откидывал металлический блеск: Аполлон Аполлонович оказался в синей броне; Аполлон Аполлонович оказался маленьким рыцарьком и из рук его протянулась не свечка, а какое-то световое явление, отливающее блестками сабельного клинка.
Аполлон Аполлонович расхрабрился и бросился в зал; цоканье раздавалось там:
– «Тра-та-та… Тра-та-та…»
И он огрызнулся на цоканье:
– «На основании какой же статьи „Свода Законов“?»
Восклицая, он видел, что равнодушный бульдожка миролюбиво и сонно тут посапывал рядом. Но – какая наглость! – из залы ответно воскликнули:
– «На основании чрезвычайного правила!»
Возмущенный наглым ответом, синенький рыцарек взмахнул световым явлением, зажатым в руке, и бросился в зал.
Но световое явление растаяло в его кулачке: проструилось меж пальцев, как воздух, и легло у ног лучиком. А цоканье – Аполлон Аполлонович рассмотрел – было щелканьем языка какого-то дрянного монгола: там какой-то толстый монгол с физиономией, виданной Аполлоном Аполлоновичем в его бытность в Токио (Аполлон Аполлонович был однажды послан в Токио) – там какой-то толстый монгол присваивал себе физиономию Николая Аполлоновича – присваивал, говорю я, потому что это был не Николай Аполлонович, а просто монгол, виданный уж в Токио; тем не менее физиономия его была физиономией Николая Аполлоновича. Этого Аполлон Аполлонович понять не желал, протирал кулачками свои изумленные очи (и опять-таки рук он не слышал, как не слышал лица: просто так себе друг о друга затерлись два неосязаемых пункта – пространство рук щупало пространство лица). А монгол (Николай Аполлонович) приближался с корыстною целью. Тут сенатор воскликнул вторично:
– «На основании какого же правила?»
– «И какого параграфа?»
И пространство ответило:
– «Уже нет теперь ни параграфов, ни правил!»
………………………
И безвестный, бесчувственный, вдруг лишенный весомости, вдруг лишенный самого ощущения тела, превращенный лишь в зренье и слух, Аполлон Аполлонович представил себе, что воздел он пространство зрачков своих (осязанием он не мог сказать положительно, что глаза им воздеты, ибо чувство телесности было сброшено им), – и, воздевши глаза по направлению к месту темени, он увидел, что и темени нет, ибо там, где мозг зажимают тяжелые крепкие кости, где нет взора, нет зрения, – там Аполлон Аполлонович в Аполлоне Аполлоновиче увидал круглую пробитую брешь в темно-лазурную даль (в место темени); эта пробитая брешь – синий круг – была окружена колесом летающих искр, бликов, блесков; в ту роковую минуту, когда по расчетам Аполлона Аполлоновича к его бессильному телу (синий круг был в том теле – выход из тела) уже подкрадывался монгол (запечатленный лишь в сознании, но более уж невидимый) – в то самое время что-то с ревом и свистом, похожим на шум ветра в трубе, стало вытягивать сознание Аполлона Аполлоновича из-под крутня сверканий (сквозь темянную синюю брешь) в звездную запредельность.
Тут случился скандал (в ту минуту сознание Аполлона Аполлоновича отметило, что подобный случай уж был: где, когда, – он не помнит) – тут случился скандал: ветер высвистнул сознание Аполлона Аполлоновича из Аполлона Аполлоновича.
Аполлон Аполлонович вылетел через круглую брешь в синеву, в темноту, златоперой звездою; и, взлетевши достаточно высоко над своей головой (показавшейся ему планетой Земля), златоперая звездочка, как ракета, беззвучно разлетелась на искры.
Мгновение не было ничего: был довременный мрак; и в мраке роилось сознание – не какое-нибудь иное, например мировое, а сознание совершенно простое: сознание Аполлона Аполлоновича.
Это сознание теперь обернулось назад, выпустив из себя только два ощущения: ощущения опустились, как руки; и ощущения ощутили вот что: они ощутили какую-то форму (напоминающую форму ванны), до краев налитую липкою и вонючею скверною; ощущения, как руки, заполоскалися в ванне; то же, чем ванна была налита, Аполлон Аполлонович мог сравнить лишь с навозной водой, в которой полоскался отвратительный бегемот (это видывал он не раз в водах зоологических садов просвещенной Европы). Миг – ощущения приросли уж к сосуду, который, как сказали мы, наполнен был до краев срамотой; сознание Аполлона Аполлоновича рвалось прочь, в пространство, но ощущения за сознанием этим тащили тяжелое что-то.
У сознания открылись глаза, и сознание увидало то самое, в чем оно обитает: увидало желтого старичка, напоминающего ощипанного куренка; старичок сидел на постели; голыми пятками опирался о коврик он.
Миг: сознание оказалось самим этим желтеньким старичком, ибо этот желтенький старичок прислушивался с постели к странному, удаленному цоканью, будто цоканью быстро бивших копытец:
– «Тра-та-та… Тра-та-та…»
Аполлон Аполлонович понял, что все его путешествие по коридору, по залу, наконец, по своей голове – было сном.
И едва он это подумал, он проснулся: это был двойной сон.
Аполлон Аполлонович не сидел на постели, а Аполлон Аполлонович лежал с головой закутавшись в одеяло (за исключением кончика носа): цоканье в зале оказалось хлопнувшей дверью.
Это верно вернулся домой Николай Аполлонович: Николай Аполлонович возвращался позднею ночью.
– «Так-с…»
– «Так-с…»
– «Очень хорошо-с…»
Только вот неладно в спине: боязнь прикосновения к позвоночнику… Не развивается ли у него tabes dorsalis?
Конец третьей главыГлава четвертая,
в которой ломается линия повествованья
Не дай мне Бог сойти с ума…
А. ПушкинЛетний садПрозаически, одиноко туда и сюда побежали дорожки Летнего сада; пересекая эти пространства, изредка торопил свой шаг пасмурный пешеход, чтоб потом окончательно затеряться в пустоте безысходной: Марсово Поле не одолеть в пять минут.
Хмурился Летний сад.
Летние статуи поукрывались под досками; серые доски являли в длину свою поставленный гроб; и обстали гробы дорожки; в этих гробах приютились легкие нимфы и сатиры, чтобы снегом, дождем и морозом не изгрызал их зуб времени, потому что время точит на все железный свой зуб; а железный зуб равномерно изгложет и тело, и душу, даже самые камни.