Том 1. Ганц Кюхельгартен. Вечера на хуторе близ Диканьки - Николай Гоголь
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
„Так ему, обжоре проклятому, и нужно!“ сказал голова.
„Так бы, да не так вышло: с того времени покою не было теще. Чуть только ночь, мертвец и тащится. Сядет верхом на трубу, проклятый, и галушку держит в зубах. Днем всё покойно, и слуху нет про него; а только станет примеркать, погляди на крышу, уже и оседлал, собачий сын, трубу…“
„И галушка в зубах?“
„И галушка в зубах“.
„Чудно, сват! Я слыхал что-то похожее еще за покойницу царицу…“ Тут голова остановился. Под окном послышался шум и топанье танцующих. Сперва тихо звукнули струны бандуры, к ним присоединился голос. Струны загремели сильнее; несколько голосов стали подтягивать, и песня зашумела вихрем:
Хлопцы, слышали ли вы?Наши ль головы не крепки!У кривого головыВдруг рассыпалися клепки.Набей, бондарь, головуТы стальными обручами!Вспрысни, бондарь, головуБатогами! батогами!
Голова наш сед и крив;Стар, как бес; а что за дурень!Прихотлив и похотлив:Жмется к девкам… Дурень, дурень!И тебе лезть к парубкам!Тебя б нужно в домовину,По усам, да по шеям!За чуприну! за чуприну!
„Славная песня, сват!“ сказал винокур, наклоня немного на-бок голову и оборотившись к голове, остолбеневшему от удивления при виде такой дерзости. „Славная! скверно только, что голову поминают не совсем благопристойными словами…“ И опять положил руки на стол с каким-то сладким умилением в глазах, приготовляясь слушать еще, потому что под окном гремел хохот и крики: снова! снова! Однако ж проницательный глаз увидел бы тотчас, что не изумление удерживало долго голову на одном месте. Так только старый, опытный кот допускает иногда неопытной мыше бегать около своего хвоста; а между тем быстро созидает план, как перерезать ей путь в свою нору. Еще одинокий глаз головы был устремлен на окно, а уже рука, давши знак десятскому, держалась за деревянную ручку двери, и вдруг на улице поднялся крик… Винокур, к числу многих достоинств своих присоединявший и любопытство, быстро набивши табаком свою люльку, выбежал на улицу; но шалуны уже разбежались. „Нет, ты не ускользнешь от меня!“ кричал голова, таща за руку человека в вывороченном шерстью вверх овчинном черном тулупе. Винокур, пользуясь временем, подбежал, чтобы посмотреть в лицо этому нарушителю спокойствия; но с робостию попятился назад, увидевши длинную бороду и страшно размалеванную рожу. „Нет, ты не ускользнешь от меня!“ кричал голова, продолжая тащить своего пленника прямо в сени, который, не оказывая никакого сопротивления, спокойно следовал за ним, как будто в свою хату. „Карпо, отворяй комору!“ сказал голова десятскому. „Мы его в темную комору! А там разбудим писаря, соберем десятских, переловим всех этих буянов и сегодня же и резолюцию всем им учиним!“ Десятский забренчал небольшим висячим замком в сенях и отворил комору. В это самое время пленник, пользуясь темнотою сеней, вдруг вырвался с необыкновенною силою из рук его. „Куда?“ закричал голова, ухватив еще крепче за ворот. „Пусти, это я!“ слышался тоненький голос. „Не поможет! не поможет, брат! Визжи себе хоть чортом, не только бабою, меня не проведешь!“ и толкнул его в темную комору так, что бедный пленник застонал, упавши на пол, и, в сопровождении десятского, отправился в хату писаря, и вслед за ними, как пароход, задымился винокур.
В размышлении шли они все трое, потупив голову, и вдруг, на повороте в темный переулок, разом вскрикнули от сильного удара по лбам, и такой же крик отгрянул в ответ им. Голова, прищуривши глаз свой, с изумлением увидел писаря с двумя десятскими.
„А я к тебе иду, пан писарь“.
„А я к твоей милости, пан голова“.
„Чудеса завелися, пан писарь“.
„Чудные дела, пан голова“.
„А что?“
„Хлопцы бесятся! бесчинствуют целыми кучами по улицам. Твою милость величают такими словами… словом, сказать стыдно; пьяный москаль побоится выбросить их нечестивым своим языком“. (Всё это худощавый писарь, в пестрядевых шароварах и жилете цвету винных дрожжей, сопровождал протягиванием шеи вперед и приведением ее тот же час в прежнее состояние.) „Вздремнул было немного, подняли с постели проклятые сорванцы своими страмными песнями и стуком! Хотел было хорошенько приструнить их, да покаместь надел шаровары и жилет, все разбежались, куды попало. Самый главный, однако же, не увернулся от нас. Распевает он теперь в той хате, где держат колодников. Душа горела у меня узнать эту птицу, да рожа замазана сажею, как у чорта, который кует гвозди для грешников“.
„А как он одет, пан писарь?“
„В черном вывороченном тулупе, собачий сын, пан голова“.
„А не лжешь ли ты, пан писарь? Что, если этот сорванец сидит теперь у меня в коморе?“
„Нет, пан голова. Ты сам, не во гнев будь сказано, погрешил немного“.
„Давайте огня! мы посмотрим его!“ Огонь принесли, дверь отперли, и голова ахнул от удивления, увидев пред собою свояченицу.
„Скажи, пожалуста“, с такими словами она приступила к нему: „ты не свихнулся еще с последнего ума? Была ли в одноглазой башке твоей хоть капля мозгу, когда толкнул ты меня в темную комору; счастье, что не ударилась головою об железный крюк“. Разве я не кричала тебе, что это я? Схватил, проклятый медведь, своими железными лапами, да и толкает! Чтоб тебя на том свете толкали черти!..“ Последние слова вынесла она за дверь на улицу, куда отправилась для каких-нибудь своих причин.
„Да, я вижу, что это ты!“ сказал голова, очнувшись. „Что скажешь, пан писарь, не шельма этот проклятый сорвиголова?“
„Шельма, пан голова“.
„Не пора ли нам всех этих повес прошколить хорошенько и заставить их заниматься делом?“
„Давно пора, давно пора, пан голова“.
„Они, дурни, забрали себе… Кой чорт? мне почудился крик свояченицы на улице; они, дурни, забрали себе в голову, что я им ровень. Они думают, что я какой-нибудь их брат, простой козак!..“ Небольшой, последовавший за сим кашель и устремление глаза исподлобья вокруг давало догадываться, что голова готовился говорить о чем-то важном. „В тысячу… этих проклятых названий годов, хоть убей, не выговорю; ну, году, комиссару тогдашнему Ледачему, дан был приказ выбрать из козаков такого, который бы был посмышленее всех. О!“ — это „о“ голова произнес, поднявши палец вверх — „посмышленее всех! в проводники к царице. Я тогда…“
„Что и говорить! это всякой уже знает, пан голова. Все знают, как ты выслужил царскую ласку. Признайся теперь, моя правда вышла; хватил немного на душу греха, сказавши, что поймал этого сорванца в вывороченном тулупе?“
„А что до этого дьявола в вывороченном тулупе, то его, в пример другим, заковать в кандалы и наказать примерно. Пусть знают, что значит власть! От кого же и голова поставлен, как не от царя? Потом доберемся и до других хлопцев: я не забыл, как проклятые сорванцы вогнали в огород стадо свиней, переевших мою капусту и огурцы; я не забыл, как чортовы дети отказалися вымолотить мое жито; я не забыл… Но провались они, мне нужно непременно узнать, какая это шельма в вывороченном тулупе“.
„Это проворная, видно, птица!“ сказал винокур, которого щеки, в продолжение всего этого разговора, беспрерывно заряжались дымом, как осадная пушка, и губы, оставив коротенькую люльку, выбросили целый огненный фонтан. „Эдакого человека не худо, на всякой случай, и при виннице держать; а еще лучше повесить на верхушку дуба, вместо паникадила“. Такая острота показалась не совсем глупою винокуру, и он тот же час решился, не дожидаясь одобрения других, наградить себя хриплым смехом.
В это время стали приближаться они к небольшой, почти повалившейся на землю хате; любопытство наших путников увеличилось. Все столпились у дверей. Писарь вынул ключ, загремел им около замка; но этот был от сундука его. Нетерпение увеличилось. Засунув руку, начал он шарить и сыпать побранки, не отыскивая его. „Есть!“ сказал он наконец, нагнувшись и вынимая его из глубины обширного кармана, которым снабжены были его пестрядевые шаровары. При этом слове сердца наших героев, казалось, слились в одно, и это огромное сердце забилось так сильно, что неровный стук его не был заглушен даже брякнувшим замком. Двери отворились, и… Голова стал бледен, как полотно; винокур почувствовал холод, и волосы его, казалось, хотели улететь на небо; ужас изобразился в лице писаря; десятские приросли к земле и не в состоянии были сомкнуть дружно разинувших ртов своих: перед ними стояла свояченица.
Изумленная не менее их, она, однако ж, немного очнулась и сделала движение подойти к ним. „Стой!“ закричал диким голосом голова и захлопнул за нею дверь. „Господа! это сатана!“ продолжал он. „Огня! живее огня! Не пожалею казенной хаты! Зажигай ее, зажигай, чтобы и костей чортовых не осталось на земле!“ Свояченица в ужасе кричала, слыша за дверью грозное определение. „Что вы, братцы!“ говорил винокур: „слава богу, волосы у вас чуть не в снегу, а до сих пор ума не нажили: от простого огня ведьма не загорится! Только огонь из люльки может зажечь оборотня. Постойте, я сейчас всё улажу!“ Сказавши это, высыпал он горячую золу из трубки в пук соломы и начал раздувать ее. Отчаяние придало в это время духу бедной свояченице, громко стала она умолять и разуверять их.