Дело совести (сборник) - Блиш Джеймс Бенджамин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но, разумеется, тон его был совершенно верным. Война действительно идет. В данный момент Враг в пятидесяти световых годах, но все равно у ворот.
Что-то подтолкнуло его взглянуть, каким числом датировано письмо. Дата, к великому его изумлению, оказалась двухнедельной давности. При этом штемпель стоял сегодняшний; строго говоря, отправлено письмо было шесть часов назад — в аккурат, чтобы поспеть к рассветному ракетоплану на Неаполь. Почему-то с отправкой Микелис затянул; или, может быть, писалось послание в несколько приемов — но факс-масштабирование и уставшие глаза Руис-Санчеса явно вступили в преступный сговор с целью не дать разглядеть, отличается ли где-нибудь почерк или чернила.
Через секунду — другую до Руис-Санчеса дошло, что следует из этого расхождения. Значит, на газетную критику Эгтверчи ответил уже неделю назад — а следующая передача сегодня!
По римскому времени, программа Эгтверчи передавалась в три часа ночи; похоже, Руису предстояло подняться раньше, чем даже его святейшеству. Точнее, не ложиться вообще.
Пронзительно, по-женски взвизгнув тормозами, состав застыл у перрона римской Stazione Termini[33], на пять минут опередив расписание. Нимало не напрягаясь, Руис подозвал носильщика, дал тому на чай положенные за два багажных места сто лир и указал направление. По-итальянски священник изъяснялся вполне сносно, но весьма своеобразно; стоило Руису раскрыть рот, и facchino[34] уже расплывался в ухмылке. Язык священник изучал только по литературным текстам (частично — Данте; в основном, оперные либретто) и отсутствие разговорной практики возмещал цветистостью оборотов: простейший вопрос — например, как пройти к зеленной лавке, — звучал так, будто, не получи Руис ответа, он тут же бросится в Тибр.
— Be’ ’a? — неизменно переспрашивал носильщик после каждой третьей фразы Руиса. — Che be’ ’a?[35]
В любом случае, примириться с этим было куда легче, нежели с французским пижонством — когда Руис единственный раз в жизни был в Париже, пятнадцать лет назад. Он на всю жизнь запомнил одного таксиста, упорно отказывавшегося понимать, что ехать надо в отель «Континенталь», пока Руис не написал название на бумажке, после чего тот изобразил внезапное озарение и, нарочито акцентируя каждый звук, повторил: «А-а! Ле Континен-ТАЛЬ?» Подобные претензии, как выяснилось, были распространены едва ли не поголовно; французы тут же давали понять, что, не владея безупречным произношением, на понимание можно и не рассчитывать.
Итальянцы, похоже, были не столь категоричны. Носильщик поухмылялся руис-санчесовским высокоштильным экзерсисам, но вывел к газетному киоску, где священник смог купить еженедельник с достаточно высоким удельным содержанием текста, чтобы более или менее достоверно выяснить, что там в прошлый раз говорил Эгтверчи, — а потом налево от вокзала, через Пьяцца Чинквиченто, на угол Виа Виминале и Виа Диоклетиан, в точности как запрашивалось. Руис немедля удвоил чаевые; времени оставалось в обрез, и подобный проводник воистину бесценен — да и не так уж невероятно, что им еще доведется свидеться.
Расстались они у «Каса дель Пасседжеро», слывшего лучшей в Италии привокзальной гостиницей — что означало, как не замедлил выяснить Руис-Санчес, лучшей в мире, поскольку alberghi diurni[36] не имеет аналогов нигде. Здесь священник сдал в камеру хранения багаж, под кофе со свежей выпечкой пролистал журнал, постригся, до блеска начистил ботинки у чистильщика в коридоре, принял ванну, пока гладили его скромный гардероб, а потом надолго сел за телефон, надеясь, в конечном итоге, вызвонить себе какое-никакое спальное место; желательно где-нибудь неподалеку, на худой конец — просто в городской черте, но лишь бы не в подземных кельях.
За чашкой кофе, в кресле у парикмахера и даже в ванне он неустанно размышлял над изложением выступления Эгтверчи.
Непосредственно текста итальянский журналист не приводил, и по причинам вполне понятным: в распечатанном виде тринадцатиминутная передача заняла бы целую журнальную страницу, тогда как обозреватель был ограничен единственной колонкой; но выдержки были приведены вполне грамотно, и даже хватило места на попытку некоторого анализа. На Руис-Санчеса это произвело должное впечатление.
Отпор свой Эгтверчи организовал следующим образом: подряд, не систематизируя, зачитывал вечерние новости, как они сходили с телетайпов, и экспромтом учинил блистательную атаку на моральные условности и претензии землян. Связующую нить, по мнению итальянского обозревателя, можно было бы выразить строчками дантовского «Ада»: «Perche mi scerpi? / non hai tu spirito di pietate alcuno?»[37] — крик, издаваемый самоубийцами, причем лишь когда гарпии терзают их плоть, и струится кровь: «Не ломай, мне больно!»[38] Вся передача была сплошным язвящим обвинительным актом; при этом собственного поведения Эгтверчи никоим образом не оправдывал, но всячески создавал впечатление, будто ни один смертный не безгрешен настолько, чтобы швыряться камнями. Эгтверчи явно усвоил «Правила диспута» Шопенгауэра до последней запятой.
«На самом-то деле, — добавлял итальянский обозреватель, — ни для кого на Манхэттене не секрет, что дирекция «QBC» едва было не приказала прервать трансляцию, когда речь пошла о стокгольмской войне борделей. Удержало их одно: в точности в тот же момент дирекцию буквально захлестнуло шквалом звонков, телеграмм и радиограмм. На убыль шквал этот не пошел до сих пор, и общественное мнение подавляющей частью своей реагирует положительно. Специальная служба, организованная по инициативе главного спонсора передачи литианина, корпорации «Всемирная кухня Бриджит Бифалько», чуть ли не ежечасно пускает в эфир статистические бюллетени, которые «подтверждают» феноменальный успех передачи. Теперь синьор Эгтверчи — самый кандидат что надо; и если прошлый опыт свидетельствует хоть о чем-то (а о чем-то он свидетельствует), отныне литианина будут только подзуживать как можно ярче проявлять на публике особенности поведения, ранее давшие почву для единодушного осуждения и чуть было не послужившие поводом прервать трансляцию на полуслове. Короче, неожиданно дело запахло большими деньгами».
Излагался материал добросовестно, без передергиваний, и в то же время чересчур эмоционально — сочетание характерно римское, — но пока Руис не ознакомится с первоисточником в полном объеме, предъявлять претензии к букве изложенного он не вправе. И определенная тенденциозность обзора, и сквозящий в каждом слове неподдельный накал страстей представлялись более чем обоснованными. Собственно, можно было бы даже сказать, что налицо некоторые умолчания.
По крайней мере, Руису голос Эгтверчи слышался совершенно явственно. Подобные интонации не спутаешь ни с чьими другими. И это на преимущественно детскую аудиторию! Да и существовал ли когда-либо Эгтверчи как отдельная личность? Если так, то в него словно бес вселился — во что Руис-Санчес не верил ни на йоту. Вселяться было не в кого; реальный Эгтверчи — это фикция. Весь он, без остатка, порожден воображением врага рода человеческого — и даже Штекса; и вся Лития. Но при сотворении Эгтверчи всякие тонкости он уже отринул, осмелился явить суть свою неприкрытой более чем наполовину — ворочая капиталами, распространяя ложные измышления, извращая дискурс, сея скорбь, растлевая малолетних, губя любовь, скликая армии…
…и все это — в святой год.
Руис-Санчес застыл изваянием, в наброшенном на одно плечо летнем пиджаке, уставя взгляд в потолок гардеробной. Оставалось сделать два звонка (ни тот, ни другой — не отцу-предстоятелю ордена), но он уже передумал.
Неужели все это время он был так слеп, что не мог прочесть знамения столь очевидные? — Или он вконец спятил, как обычно полагается еретикам, и канун Dies irae, дня гнева Господня, возвещен ему в парилке душевой общего пользования? Телевизионный Армагеддон? Ад разверзся и явил комедианта детишкам на потеху?