Избранные эссе - Мария Скобцова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме такого макрокосмического вечного воплощения Евангелия в мире, есть и иное, — существует и некий микрокосм Евангельского повествования. Это каждая отдельная душа человеческая. И не то, что каждому отдельному человеку дано как бы повторить один из Евангельских образов, — нет, — каждый как бы повторяет все Евангелие, или, вернее, может повторить все Евангелие. Мы в себе совмещаем и мытаря, и фарисея, и верим, и не верим, и следуем за Христом, и предаем Его, и отрекаемся от Него, и видим рядом с Ним на кресте, и как разбойник взываем, чтобы Он помянул нас в Царствии Своем.
В этом смысле неложно обетование, данное Христом грешнице, что то, что она сделала помянется везде, где будет проповедано Евангелие.
И можно говорить не только о подражании Христу, но и о каком‑то неизбежном подражании Евангелию, не только о том, что человек стремится к Христову совершенству, но и о том, что он падает во все бездны, о которых повествует нам Евангелие.
Человек вечно находится в раздоре, в расколе, в несмолкаемом споре с самим собой. И внутренний путь его определяется с одной стороны своими собственными законами, непередаваемыми внутренними событиями, изменениями таинственного пейзажа его души, — с другой стороны находится в зависимости от внутреннего пути эпохи, в которую он живет, отражает ее, сотрудничаем с ней. Если эпоха фарисействует, то очень трудно человеку не быть фарисеем, если эпоха насыщена трагизмом, если все гибнет кругом, если человечество чувствует себя на Голгофе, — то и отдельный человек гораздо острее воспринимает этот трагизм жизни, легче идет путем жертвы, сознательнее подымает крест на свои плечи.
В этом смысле макрокосм связан с микрокосмом. Они взаимно обусловлены, они взаимно влияют.
И если принять такую возможность, стояния каждой эпохи под особым знаком Евангельских образов, то может быть будет ясно, что каждая эпоха имеет какие‑то специфические свои добродетели, и так же особые пороки, ей преимущественно свойственные. Может быть можно условно говорить об истории пороков и об истории добродетелей. И это было бы так же характерно, как говорить об истории искусства, или истории образов правления, истории мысли человечества и т. д.
Но если мы внимательно присмотримся к тому, как развивается в мире человеческий дух, то увидим, что самое для него характерное, — это чередование огромных, почти всегда мучительных и трагических подъемов, с эпохами некоего мерцания, блюдения огня, консервирования уже потухающих порывов.
Ветхий Завет является в известном смысле точным регистратором того, как это происходило в Израиле.
Начиная с блаженного времени райского существования, когда Адам давал имена всему существующему, и общался с Богом, открывается длинная цепь падений и восхождений человечества. Райское блаженство было прервано грехопадением. Человек оказался вынужденным в поте лица есть хлеб свой, — может быть в поте лица, то есть с невероятными духовными усилиями сберегать в своей душе отблеск райского света. Он оказался призван как бы только к консервированию, к памятованию, в верности, а не к новым Богооткрытиям, не к новым райским видениям. И даже в этой малой задаче он падал и предавал, о» опустился на самое дно греха, он в лице Каина поднял руку на брата, он в лице бесчисленных своих представителей грешил и предавался пороку.
Что в этих сумерках первозданного человечества могло быть особой добродетелью? Только эта верность райским воспоминаниям, только эта вера грядущим событиям, только трезвая и размеренная поступь, пересекающая долину плача и греха.
Так рождался прототип законников, прототип всех, блюдущих вчерашний день, охраняющих традиции, сделавших верность и память вершиной своих восхождений.
Душа человеческая может быть тогда уже испугалась дерзаний (Не дерзание ли увело прародителей из Эдема?). Душа человеческая тогда уже стала ограничивать свою свободу. (Не свобода ли заставила Еву поддаться искушению змия?). Душа человеческая отреклась от выбора. (Выбирают только падение, только отречение. Добродетель же призывает к неподвижному пребыванию во вчерашнем дне, к блюдению, к памяти, к ожиданию).
Так начался унылый, будничный, однообразный путь падшего человечества. И это длилось века.
Изредка эти сумерки прорезались молнией. Бог нарушал свое вековое молчанье. В свободно выбранное рабство и окаменение врывался голос Божией трубы, пророки звали мир из его окостенения к новому пламени, они говорили о гневе Божием и об огне, который сожжет мир, в сущности они вновь и вновь звали мир к выбору и свободе.
Пророков побивали камнями. Отчего? Разве не отблеск утраченного рая и не заря грядущего обетования были на них? Разве не об этом стенало и мучилось человечество? Разве не во имя этого соблюдались законы, приносились жертвы, блюлась буква? Почему пророков побивали камнями?
Потому что человечество научилось бояться свободы, потому что человечество знало, куда эта свобода привела его, знало, что оно при свободе выбора может пойти за пророками, а может опуститься в последнюю бездну. Нет уж лучше не рисковать, не пробовать, не искушаться, не соблазняться. Должное точно отмерено. Десятина мяты дается храму. На этом пути пусть многого и не достигнешь, но за то ничем и не рискуешь. Неподвижность гарантировала от новых потрясений, от катастроф, от трагических сдвигов. Пусть она гарантировала и от освобождения, и от расплавления, —так все же лучше, прочнее, спокойнее… И пророков побивали камнями.
Мир медленно погружался в сумерки. Уже слагал свои вопли тоски и безнадежности Экклезиаст. Ветер возвращался на круги свои. Уныние подстерегало человеческие сердца. Никто не верил, что близится утро. И пророки молчали.
Посреди Народа Божьего, повторявшего слова Экклезиаста, крепкими дубами, несокрушимыми твердынями высились блюстители его правды, его избранничества, охранители закона, каждой буквы закона, книжники, законники, фарисеи. Человек изменить, — закон не изменить. Человеческая душа превратна, — буква неподвижна. А потому буша выше души, суббота выше человека.
И в священных книгах сказано о Мессии, Святом Израилева, Его пришествие не ложно, — а потому пусть молчит безнадежность, — они дохранят, доберегут закон до Его славного дня. Лишь бы ничего не расплавлялось, не сгорало, лишь бы все было неподвижно в своем мертвом окостенении. Таковы правила для всего народа, таковы и заповеди для каждой отдельной души человеческой. Исполни предписанное, принеси положенную жертву, отдай храму то, что ты должен отдать, соблюдай пост, не оскверняйся общением с нечистым, — и ты дождешься, — не ты, так сын твой дождется. Но и ты уже имеешь награду свою в том, что ты выполнил закон, что ты праведен, что ты соблюл каждую букву, что ты не как этот мытарь.
Нет сомнения, что каждый чувствует эту жестоковыйную правду фарисейскую и ничего ей до срока возразить не может. И нет сомнения, что даже современная душа человека, всякая человеческая душа проходит через эту фарисейскую правду, через выжженную и бесплодную пустыню выжидания, бережения, — может (быть бережет последний глоток воды, — не выпью, потому что новой воды не будет.
Да, в пустыне духа, во время страшной духовной засухи, фарисей оправдан. Он единственный разумный и бережливый, охраняющий и трезвый.
И не расточителю, не тому, кто во время великого исхода объедается манной и дичью, и обпивается студеной водой, и пляшет перед золотым тельцами, — не ему обвинять строгую бережливость законника, постящегося даже посреди всеобщего голода и выполняющего все, как надо. Он сохранить скрижали завета в скинии, он введет душу народа в землю обетованную.
Сколько раз в каждой из наших душ суровый блюститель традиций и законов проклинает неверную толпу соблазнителей, нарушителей закона. В каждом из нас идет такая борьба за чистоту положенного, за устав, букву, закон, за то, что связано с грядущим, — только грядущим, еще не воплощаемым обетованием.
Когда пророчество молчит в нас, когда дух не расплавлен, кто соблюдет его от растления и расточения, кроме блюстителя закона, стоящего всегда на страже. Этим он и в нашей душе оправдан.
Но есть у него обвинитель, перед которым ему оправдаться нечем, есть нечто, что смещает эти законы земного естественного, природного мира, что уничтожает всю праведность фарисейскую, и всю верность законников, и все мудрование книжников. И это нечто есть огонь.
Огонь сошел в мир. Слово Божие воплотилось. Бог стал человеком. Не даром и не случайно этому чуду, этому исполнению обетований противостали именно те, кто были блюстителями обетований, чаяний, заветов. Началась борьба законников с тем, что превышало закон, субботы с Сыном человеческим. Он, пьющий и ядущий с мытарями и грешниками, он, исцеляющий в субботу, Он, говорящий о трехдневном восстановлении разрушенного храма, —развене должен был Он показаться им самим страшным нарушителем положенного, традиционного, привычно–спасительного. И они восстали на Него во имя своей вековой правды. Если они не видели в Нем Мессии, то и не могли чувствовать себя сынами чертога брачного, а стало быть не могли жить по духу и силе брачного чертога.