Голоса исчезают – музыка остается - Владимир Мощенко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А тогда я просто поразился: надо же, запомнил эти мои строчки! Такой, без преувеличения, феноменальной памятью обладал, как мне кажется, в числе немногих счастливчиков Александр Межиров. Но куда больше поразило меня, что стихи чудом оказались в «Грустном бэби»! И всё это – на фоне раблезианского музыкального пиршества. «Армейские антрекоты» – так, мелкая деталь. Антуража ради. Не в них суть. Звуки квадрофонической системы, «предмета неслыханной гордости», обрушивались на присутствовавших из всех углов; из заветных картонных ящиков с осторожностью и опять же горделиво извлекались одна за другой фирменные пластинки, которых ни в каком, даже московском, Военторге ни за какие деньги не купишь. Чтобы торжественная процессия королей и герцогов американского джаза не прерывалась, генерал Генка щедро демонстрирует свои драгоценности, хвастается ими. Откуда они, эти диски, у него, в самом деле? Загадка?
Ответ ошеломляет: «Совершенно очевидно было, что генерал поддерживает прочные связи с миром музыкальной фарцы». Каково?! И не просто генерал – генерал-полковник! И вот вам аксёновское крещендо: «Генка Кваркин имел страсть к высоким децибелам и не ограничивал звуковых возможностей своей аппаратуры. Никаких разговоров за ужином, разумеется, не велось. Знаками мы спросили мадам Кваркину, как она с этим справляется[35]. Она молча вынула и показала нам на ладони специальной конструкции ушные затычки».
А в общем-то, если вычленить «генеральский» прикол, всё это похоже на правду. И верно, ел я в таких случаях мало, и сидел с туманной улыбкой на лице[36], и только лишь глазами выпрашивал восхищения «в ключевых моментах пьес». Было, было…
И то, что следует дальше, – чистая правда. И стёба здесь нет, и русский дух здесь, и Русью пахнет.
«Когда возникла пауза, моя жена неопределённо вздохнула. Генка положил ей ладонь на плечо.
– Не вздыхай, Майечка, это ещё не всё. Сейчас ещё будет Джонни Ходжес, а потом немного Каннонбол Эдерли.
После ужина, провожая нас к машине, он спросил:
– Ну как?
– Здорово, – сказал я. – Между прочим, знаешь, Генка, через месяц я уезжаю из России.
– Слышал, слышал, – кивнул он.
– Не исключено, что я буду жить в этой стране, – сказал я. – Буду слушать всю эту братию живьём…
Он посмотрел на меня, потом отвлёкся взглядом в небо, за плоские крыши подмосковного жилого массива, где среди тяжёлых ночных туч виднелся вытянутый длинным и нелепым крокодилом проём закатного неба».
«Подмосковный массив» – это расположенный совсем рядом с Шоссе Энтузиастов, переполненным согбенно-серыми тенями каторжников, микрорайон Ивановское, где здания, по мнению часто у меня бывавшего Володи Соколова со своей Марианной, – «как близнецы, а хотят, чтобы их узнавали». Что касается меня, то, прощаясь с Аксёновым и глядя на это закатное небо, я пытался угадать, как встретит Америка Васю, и завидовал тому, что он всенепременно будет там шататься по джазовым местам (например, Джорджтауна), будет заходить в «Чарли», чтоб послушать обожаемого им Мэла Торме… Уже после перестройки, приехав на лето в Москву в ореоле невиданной славы и почитания, он рассказал мне, что не только слушал Мэла Торме, но и общался с ним чуть ли не по-свойски и хочет посвятить ему новеллу или главу в каком-нибудь романе.
– Ты знаешь, – спрашивал Вася, – какое прозвище у Торме? Нет? „Бархатный туман“! А из какой он семьи – знаешь? Ну правильно: иммигрантской, его еврейские папа и мама драпанули из России, как твой кларнетист Оська, земляк Бенни Гудмена, из Белой Церкви. Торме – умница, каких мало, автор пяти книг, певец, пианист, композитор, аранжировщик, ударник-виртуоз, киноактёр. Любитель присказок в паузах концерта, он однажды обратился напрямую и ко мне. Я никак не ожидал. Уже не такой рыжий, но всё ещё прыткий, энергетики в нём было – дай Бог каждому из нас. А как он потрясающе исполнял Эллочкин репертуар! Это надо было слышать и видеть. Публика визжала от восторга…
Интересно, удалось ли Васе осуществить эту задумку, есть ли в его рукописях что-нибудь о легендарном «Бархатном тумане»?
Но уж точно известно, что он со свойственной ему живостью написал, как, пройдя ещё пару сотен метров от «Чарли», покупал за пятнадцать долларов стул и дринк в «Блюз Алли» и сидел там, едва ли не упираясь коленкой в башмак легендарного Вуди Германа, с которым когда-то выступал Фрэнк Синатра, или совсем как завсегдатай мог завалиться в ресторанчик «Одна ступенька вниз» и поболтать там с Янушем Маковичем и Лэсом Мак-Эном… «Писатель должен есть много джаза, часто и много, большие сочные ломти настоящего джаза» – так, по словам В. П., по-приятельски убеждал его в подвальчике токийского джаз-клуба «Сэто» Кобо Абэ.
Напрасно, напрасно убеждает читателя Аксёнов, что Генка Кваркин, дескать, не завидовал ему в миг прощанья, не жаждал слушать этих гигантов живьём и видеть их обычными, вроде меня, грешного, субъектами: пусть, мол, мой мир остаётся в целости и сохранности, пусть эти звёзды будут недоступны, «где-то там, за закатом, чтобы оттуда шли эти звуки…» Нет, нет: из-за страсти к джазу Генка завидовал другу, хотя всё же тревожился за него. Мне ли не знать, что Генка был преисполнен зависти?!
* * *Прочитав, проглотив «Грустного бэби», я ещё раз подумал о том, что там, за бугром, он боялся, как бы по «книге об Америке» меня не «расшифровали где надо», не наказали, не исключили, не уволили, не растоптали или ещё что-нибудь такого-этакого не придумали. Отсюда – и Кваркин (как джинн из бутылки), и столь высокое генеральское звание. Но всё это, впрочем, походило на советский анекдот военной поры: «Он сидел в Севастополе у Н-ского моря». Стихи-то принадлежали не кому-то, а именно мне! «Расшифровать» автора при мало-мальской литературной эрудиции заинтересованных лиц – не пара ли пустяков?
– Так они ведь поэзию неохотно читают, – позднее объяснял мне свою «оплошку» В. П. – Тем более о джазе. Ты о них слишком хорошо думаешь.
6
И – отдельно о «Новом сладостном стиле».
Аксёнов несколько раз допытывался, что я думаю об этом романе. Видимо, не только у меня. Чувствовалось, что это для него особая книга. Он волновался. Я догадался – почему.
АЯ – так часто В. П. называет Александра Яковлевича Корбаха, своего главного героя, чья судьба напоминает его собственную. Всё тут (в пределах художественности и аксёновской манеры) доподлинно, абсолютно всё узнаваемо, и хотя миг безжалостно бежит за мигом, уничтожения действительности нет как нет, потому что искусству в данном случае удалось «открутить назад» и поймать, казалось бы, неуловимое. Не «что-то», как скромно предполагает автор, а суть. У нас создаётся ощущение, что мы нередко сталкивались с АЯ то в ЦДЛ, то в Доме кино, то в ЦДРИ (он и в самом деле был набит своими стихами, «как рождественские гуси начинкой»), подпевали его песням – образцам искусства чердачно-подвальной Москвы: «Гей, Россия, родина наша превеликая… Гой, страдалица наша, молчальница, тянешь лямку ты вдоль своих берегов…» Ну да, мы знали наизусть и певали не единожды его «Чистилище», «Фигурное катание», «Сахалин имени Чехова», «Шведский бушлат», «Балладу Домбая» и «Балладу Бутырок», нас удивляло всё, чем одарял людей его талант, но мы вовсе не удивлялись, когда его нашумевший спектакль был запрещён и бесхозные «Шуты» продолжали играть свой мюзикл в каких-то клубах на задворках, куда, конечно, съезжалась «вся Москва».
Боже, как узнаваемо! Встретясь с одной гэбэшной наёмной тварью уже в Америке, АЯ спросил, сколько ей платят за работу, и получил в ответ плевок: «Много! Я богаче вас всех, мудрецы сионские!.. Думаете, уже развалилась крепость социализма? Рано радуетесь! В перестройке мы очистимся от еврейской грязи!.. Мы вам не простим попыток повернуть историю вспять!» Я сказал Васе: ты просто большой молодец, что и не собирался полемизировать, пускать в ход факты и логические рассуждения. Меня брало за душу то, что в романе всё время звучит какой-нибудь джазовый инструмент и страницы полны музыки, поэтической импровизации. Это и есть новый сладостный стиль, сказал я, стиль, утверждающийся в прикосновении к литературной сцене Флоренции XIII века, к чудесам двух юных Гидо – Гвиницелли и Кавальканти и такого же юного Данта.
– Значит, музыка не обрывается? – спросил (как бы с надеждой) В. П.
– Нет, ни в коем случае. Не обрывается.
– Пусть даже и насильственно?
– Именно так. Музыка – это любовь. Ты тысячу раз прав! Это послевоенный блюз, это звёздная соль и лунная яичница, это лимонно-грейпфрутовые аллеи, в которых живых легенд – не перечесть, и Грегори Пек (да-да, тот самый) скажет: «Я вижу, у вас серьёзная любовь, ребята»; это нелепо размахивающая махровыми крыльями тайна, пытающаяся присоединиться к клину гусей и тающая в сумерках.