Татарский отпрыск - Николай Алексеев-Кунгурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отец знает, что «Четырг» — его старый конь — едва ноги волочит и никогда не сбросит ребенка. И грозный ханский мурза весело смеется, гладит черноволосую головку одного сына и хвалит другого за отвагу.
Привольно и радостно жилось бывшему князю Андрею Михайловичу в его новом отечестве. Забыл он Москву, и лишь порой, как сквозь сон, вспоминались ему лица бывших товарищей.
Он был доволен, счастлив; совесть его спала. Нужен был сильный толчок, чтобы пробудить ее.
Такой толчок не скоро, но нашелся и погубил грозного и жестокого ханского воина, мурзу Алея-Бахмета.
XV. Опять на Москве
Был седьмой час жаркого июльского дня. Хотя дул довольно сильный ветер, но он не умерял зноя: он был тепл и сух. Жар стоял уже не первый день — лето 1560 года выдалось сухое.
Косые лучи начинавшего садиться солнца проникли сквозь переборчатое слюдяное окно в царские палаты. Они упали на фигуру человека, сидевшего у широкой кровати, под тяжелым атласным пологом, с вытканными на белом фоне большими золотыми двуглавыми орлами. Сидевший был еще молод. Он, по-видимому, был высок ростом и крепко сложен. Широкие плечи и выпуклая грудь свидетельствовали об его здоровье и силе. Тонкий, большой нос, несколько загнутый книзу, с легкой горбиной, глаза под тонкими темными бровями, небольшие, но умные и проницательные, слегка блестевшие, когда сидевший оживлялся, белый, высокий лоб, над которым вздымалась целая шапка густых каштановых волос, — все это делало лицо его красивым и приятным. Длинные усы, концы которых не опускались вниз, но слегка вились и далеко выступали из-за щек, придавали лицу сидевшего мужественное выражение. Волнистая широкая борода падала на грудь.
Одет был этот мужчина в узкий атласный кафтан, таусинного[25] цвета, плотно облегавший его стройный стан. Козырь[26] кафтана был расшит золотом и унизан по краям крупным жемчугом, а там, где узоры шитья прекращались, сверкали самоцветные камни. Сидевший был ни кто иной, как первый венчанный царь русский, Иван Васильевич, получивший впоследствии прозвище Грозного.
Однако в то время, о котором идет рассказ, еще нельзя было предполагать, что он получит такое прозвище, напротив, его можно было назвать скорее «кротким», потому что вот уже тринадцатый год, как он мудро и кротко правил своим царством, заставляя подданных благословлять свое имя. Это было счастливейшим периодом его царствования как для него самого, так и для народа. Подданные его любили, иностранцы боялись и уважали. Боялись потому, что видели, как не по дням, а по часам растет ею могущество. Казань и Астрахань покорены и вошли в состав русских владений; Крым был ослаблен, и не сегодня-завтра мог ожидать участи двух соплеменных ему царств; Ливония, казалось, погибала под напором победоносной русской рати — уважали потому, что царь был стоек и мудр в политике и ни на йоту не отступал от своих справедливых требований и притязаний. И мог ли кто думать, что пройдут немногие годы, и все это рухнет в каком-то непостижимом крушении; что изменится добрый и мудрый правитель под влиянием странного стечения обстоятельств его жизни.
Царь сидел, подперев рукою склоненную голову, и задумчиво и печально смотрел на постель, где металась в горячечном жару его любимая жена, Анастасия Романовна. Лицо больной было красно, глаза полузакрыты… Запекшиеся губы тихо шевелились, словно шептали что-то тихо-тихо, слышное только для нее одной.
Больной душно и тяжело. Тяжелое атласное одеяло было далеко откинуто, и обнаженная полная грудь часто и неровно поднималась.
Царь был один в комнате. Он удалил прислужниц и приближенных царицы, желая сам прислужить больной, найдя редкую свободною от занятий государственными делами минуту. Видя, что одеяло откинуто, и боясь, чтобы больная, разгоряченная жаром, не простудилась, он встал и накинул одеяло на нее.
Это потревожило Анастасию Романовну. Она слегка вздрогнула и открыла глаза.
— Что тебе, Настя, лучше ли? — участливо спросил царь.
— Как будто полегчало, а то внутри так жгло, — слабым голосом ответила больная.
— Ах, Анастасья, Анастасья! Я не знаю уж, как и молить Господа, чтобы поднял Он тебя! — грустно произнес Иоанн.
— На все Его святая воля, батюшка Иван Васильевич! — тихо ответила Анастасия Романовна, окончательно пришедшая в себя.
— Кабы ты знала, родная, как сердце мое тоскует! — воскликнул царь. — Мне самому без болезни болезнь.
— Полно, милый! Бог даст, поправлюсь. Не тоскуй да не убивайся!.. Мне сегодня супротив вчерашнего полегче… Может и оттого, что немчин твой, лекарь, снадобьем меня каким-то поил. Горькое, ровно полынь…
— Меня сегодня он утешил поутру, сказал, что надежда на поправку есть… Дай-то Бог оправиться тебе скорее! — перекрестился Иоанн.
— Кликни кого-нибудь, Иван Васильевич… Испить бы мне дали: в горле пересохло.
— Я тебе сам дам, благо, ходить недалече… Вон на столе всяких квасов понаставлено. Какого ты хочешь?
— Малинового бы… Люблю его. Только покислее, — сказала Анастасия Романовна.
— Сейчас, — ответил Иоанн и протянул руку к одному из жбанов.
В это время дверь в палату шумно отворилась.
На пороге появился один из приближенных к царю бояр. Царь гневным взором окинул вошедшего. Но, верно, слишком важную новость принес боярин, потому что его не смутил блеск очей Иоанна.
— Царь! — воскликнул он. — Москва горит!
Анастасия Романовна, всегда боявшаяся пожаров, теперь, истомленная болезнью, испугалась особенно сильно и, слабо вскрикнув, лишилась чувств.
Царь, укоризненно взглянув на неосторожного боярина, успел только спросить:
— Где горит? — и обратился к бесчувственной царице.
— На Арбате, у Риз Положения… Князь Пожарского Федоровский двор, — ответил смущенно боярин, только теперь понявший, как необдуманно он поступил, громко сообщив страшную новость перед больной царицей.
— Коли не умел с умом дело обделать, так хоть теперь послужи умнее, — сердито проговорил Иоанн, обращаясь к оторопевшему боярину. — Беги к лекарю-немчину: царь, скажи, спешно приказал к царице идти — худо ей очень стало, — продолжал Иоанн, тщетно стараясь привести в чувство больную. — Да по пути прислужащим вели, чтобы сюда шли снаряжать царицу.
Боярин, желая загладить чем-нибудь свою вину, поспешно побежал исполнять приказание царя.
Скоро комната царицы наполнилась боярынями, ходившими за больной. Пошли охи и ахи. Царь, между тем, передав царицу на их попечение, стал расспрашивать о пожаре. Оказалось, что недаром боярин так спешно вбежал в палаты больной — пожар был нешуточный: горело уже несколько домов, и огонь шел все дальше, а головни сильным ветром относились к Кремлю.
Пришел лекарь. Он быстро привел больную в чувство, дав ей понюхать какого-то снадобья. Анастасия Романовна открыла глаза и обвела присутствующих мутным взглядом.
— Близко горит? — слабо спросила она.
— Нет, нет! не близко! — ответил царь, желая успокоить больную.
— Ты неправду говоришь, Иван Васильевич! — с укоризной проговорила она. — Ох, как страшно! Боюсь! Боюсь! — прошептала она, вздрагивая.
Между тем Иоанну доложили, — что дворцу грозит опасность загореться от многочисленных головней.
«Что ж делать? — думал царь. — Не дворца жалко — жаль больную… перевезти ее подальше из дворца… Можно ль? Вишь, она какая слабая, повредит ей… Как быть?»
— Скажи-ка, немчин, — молвил он, — можно ль царицу теперь перевезти куда-нибудь из дворца?
— Гм… — поморщился лекарь. — Нежелательно было бы. Повредит, пожалуй, — говорил немец ломаным языком.
— Но дворец может сгореть! Нельзя же тут сидеть и ждать, что вот-вот загорится… Еще горше для больной будет, — задумчиво произнес Иоанн.
— Если твое царское величество находит, что это необходимо, тогда нечего и говорить: нужно перевезти больную… Только устроить надо получше, чтобы не так тревожить, — ответил лекарь.
— Распорядись, чтобы поудобнее ей постель устроили: сейчас перевезем. Нечего время терять! А я с ней малость покалякаю, к переезду подготовлю, — сказал царь и отошел от лекаря.
Тот отправился исполнять приказание царя. Иоанн снова приблизился к больной. Та пристально посмотрела на него, широко открыв свои глаза.
— Что, Настенька, если б тебя подальше отвезти от пожара, лучше б тебе было, не так бы беспокоилась?
— А что? Верно, дворец горит? — испуганно спросила царица.
— Нет, не пужайся понапрасну… Бог миловал. Может, и все так обойдется: а я только к тому, чтоб тебя успокоить.
— Ты сам-то, родной, не тревожься за меня… Вишь, лицо у тебя белым совсем, ровно мел, стало.
Действительно, Иоанн был бледен, не от страха, конечно, а от волнения.