Избранные труды - Вадим Вацуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Стихи Пушкина» и «Мысли разных лиц, без подписи».
Так поняли дело и Фон-Фок, и Бенкендорф, почему и не стали отправлять к императору всю статью: если автор «мыслей» не Пушкин, то он не подлежит высочайшей цензуре.
Сомов знает автора: он слегка редактирует статью, и почерк Пушкина, хоть и каллиграфический, ему небезызвестен. Он знает и тот фрагмент «Мыслей», который печатать в «Цветах» нельзя: похвалу идиллиям Дельвига; ему ведомы закулисные редакционные секреты.
Он – уже «человек Дельвига», доверенное лицо во всем вплоть до рискованных маневров с цензурой.
В «Отрывках из мыслей.» – фрагмент из уничтоженных пушкинских записок о Карамзине – не Карамзине-верноподданном, но о Карамзине – писателе, ученом, «честном человеке» в глубоком общественном смысле. Это Карамзин – символ независимости социального поведения, проходящий равнодушно мимо критики, мимо почестей и чинов, мимо двора и суждений публики. Пушкин берет его под защиту; он напоминает о его критиках – «умном и пылком» «Н.» – Никите Муравьеве, о Михаиле Орлове; в доцензурном тексте он вспоминает и о себе самом. Он глухо упоминает об ограничениях, какие налагало на историка самодержавное государство.
Пушкин думает и о самом себе – нынешнем; силою обстоятельств он, Жуковский, Вяземский должны занять теперь пустующее место Карамзина.
«Предстатели за русскую грамоту у трона безграмотного», – говорил Вяземский.
За русскую грамоту, за русскую культуру, за русскую мысль. И за осужденных «братьев и товарищей».
Тени декабристов поднимаются со страниц альманаха Дельвига.
В прошлой книжке – Пущин, Кюхельбекер, лицейские. Теперь – Муравьев, Орлов, Рылеев. И Николай Тургенев, чье неназванное имя угадывалось посвященными в мятежных строчках «Моря» Вяземского.
Здесь нет пропаганды их деяния; она невозможна, самоубийственна, и сама история склонила чашу весов в пользу правительства. В «Отрывках.» Пушкин с неодобрением говорит о тайных обществах. Но жизнь этих людей, их судьба, их мысль уже неотделима от оставшихся – тех, кто составляет сейчас дельвиговский альманах.
Все было живо – живо до такой степени, что даже начатые за несколько лет споры требовали продолжения. Споры были не с людьми, а с идеями, которые оставались, переживая людей.
В 1825 году Пушкин защищал Жуковского от Бестужева, ссылаясь на историческое значение его творчества. Идея исторической преемственности, национальной культурной традиции, составляющей основу «просвещения», – вот что было важно для него теперь. Жуковский был частью этой традиции, так же, как Карамзин. Это следовало показать публике, внушив ей уважение к собственному прошлому, к «славе предков», – прежде чем допускать ее колебать треножник.
Его собственный путь, пушкинский, мог расходиться и с путем Жуковского, и с путем Карамзина – но так и должно быть; заслуги же того и другого тем не умалялись.
В «Отрывках из писем, мыслях и замечаниях» Пушкин берет под защиту Карамзина – не те или другие идеи, не монархические пристрастия, но самого Карамзина как культурное явление, и возражает самым последовательным и серьезным его критикам, не удостаивая полемикой мелких журнальных забияк.
Он прерывал «неприличное молчание», говоря от имени своей литературной группы, и, вероятно, торопился напечатать «Отрывки из писем.», чтобы Греч не был единственным, кто сказал о Карамзине в «Северных цветах».
В «Отрывках» названо еще несколько имен: Жуковского, Вяземского, Баратынского – ныне живущих корифеев современной поэзии. Из них Баратынский особенно нуждался в поддержке. Долгожданный сборник его стихов вышел, наконец, в 1827 году – и можно было ожидать, что недружелюбная критика, уже открывшая войну против его элегий, не оставит его в покое. Тогда Пушкин начал статью о Баратынском, но не окончил; некоторые счастливые выражения и афоризмы он печатал теперь как «мысли и замечания» 40 . Лишь один набросок в печатном тексте содержит прямую характеристику Баратынского и выдает тем самым свое происхождение:
«Никто более Баратынского не имеет чувства в своих мыслях и вкуса в своих чувствах».
«Отрывки из писем, мысли и замечания» спешно набираются 1–2 декабря. Вслед за тем Сомов привозит Сербиновичу окончание своего «Гайдамака», и набирают эту повесть.
После «Гайдамака», в конце отдела прозы, мы находим статью Плетнева «О стихотворениях Баратынского».
Пушкин не закончил статью; он вернется к ней тремя годами позже. Но статья о Баратынском настоятельно нужна, и Плетнев спешно пишет ее и приносит в самый последний миг, когда корректура первого отделения альманаха уже готова.
Может быть, потому, что статья его кончилась на лицевой стороне листа, к ней присовокупили особое известие о книгах – вновь выходящих и уже явившихся в свет.
В статье Плетнева были прямые переклички с Пушкиным. «Увлекаясь движениями сердца, – пишет он, – Баратынский не перестает мыслить и каждую свою мысль умеет согревать чувством». Итак, поэт мысли – и поэт строгого вкуса, добавляет Плетнев. Вслед за Пушкиным он берет под защиту элегиков. Но главной задачей Плетнева было отвести от Баратынского упрек в «безнравственности», который легко было предвидеть: когда-то им широко пользовались моралисты из «Благонамеренного». В «Северных цветах» печатался отрывок из его новой поэмы «Бальный вечер» (потом получившей название «Бал»); она готовилась к отдельному изданию, и в ней являлся чувственный образ «беззаконной кометы», испепеляемой страстью. Имея это в виду, Плетнев заготовляет цитаты из писателей «строгой нравственности» – M. H. Муравьева, Жуковского. От поэта требуется, повторяет он за Жуковским, чтобы он не противоречил морально-изящному, но моральная дидактика – не дело поэзии.
С этих позиций вскоре Пушкин будет оценивать «нравственно-сатирические» романы Булгарина.
«Северные цветы» на 1828 год, таким образом, включали критику – впервые после долгого перерыва. Подобно «Полярной звезде», они открылись литературным обозрением за год; автор его, О. М. Сомов, профессиональный критик, возрождал некоторые идеи бестужевских обзоров. Он ратовал за национальную литературу, за широкую читательскую аудиторию и метал стрелы в эпигонов, в том числе элегиков, с их неизменной «тоской по лучшем» и «томлениями жизни». Сам прозаик, он призывал разрабатывать язык оригинальной прозы.
Обо всем этом писал когда-то Бестужев, а за ним Булгарин – и Сомов разделял не только их общие суждения, но и частные оценки. Он с похвалой отозвался о «Сыне отечества» и «Северной пчеле» (где сотрудничал сам) и о сочинениях самого Булгарина – зато напал на старинного врага Воейкова, не забыв упомянуть о его достопамятных выкрадках из чужих сочинений. Все это было отзвуком старинных полемик, как и умеренные, впрочем, критические замечания в адрес «Московского телеграфа» и «Вестника Европы». Больше досталось «Дамскому журналу»; в князя Шаликова метила и анонимная эпиграмма «Русский романтик русскому классику», также принадлежавшая Сомову. Шаликов откликнулся эпиграммой; Сомов продолжил перестрелку и в следующей книжке поместил еще одну – злую и удачную: «Мнимому классику» 41 . Сомов был действительно романтик, хотя и умеренный: он с восторгом приветствовал Пушкина – «Цыган», «Братьев разбойников» и «Онегина», ничему не отдавая явного предпочтения; он поощрял и новейшие романтические поэмы – и в первую очередь «Дива и Пери» А. Подолинского. Вместе с тем он одним из немногих встретил с похвалой отрывок из «Андромахи» Катенина и его переводы; Катенину, не избалованному лестными отзывами, еще предстояло это оценить. Зато издатели «Московского вестника» имели все причины для недовольства: Сомов, правда, воздал должное «отлично хорошему» поэтическому отделу и глубокомысленным статьям по теории изящных искусств – но затем обрушился на Погодина, с которым у него были еще прежние счеты. Литературные вкусы и манера Погодина казались ему устарелыми, а ученость – школьной; обо всем этом он прямо писал в обозрении. Должно было ожидать полемики.
Критика благосклонно приветствовала «Северные цветы». И Полевой, и Булгарин считали, что альманах не имеет себе равных. Общий голос признавал «Гайдамака» Сомова лучшей прозаической статьей. О стихах мнения расходились; впрочем, все восторженно писали о Пушкине. Один Полевой, кажется, отдавал предпочтение «Последней смерти» Баратынского.
Критический же отдел возбудил страсти.
Первым выступил Булгарин и с неожиданным пафосом напал на статью своего «приятеля и сотрудника» О. Сомова. В двух номерах «Пчелы» он шумно опровергал «ложную мысль», что русская словесность уже стала в ряд европейских, – и был едва ли не прав; противник его, H. А. Полевой, поборник западного просвещения, также оспаривал в этом Сомова. Булгарину решительно не нравилось сомовское обозрение – и вероятно, более всего не нравилось то, что Сомов выступил с ним на страницах дельви-говского альманаха и тем как бы изменил «Пчеле». Он хвалил лишь те пассажи, где Сомов нападал на «элегиков», – это была и его, Булгарина, позиция. Он не упустил случая оспорить – очень корректно – слишком высокую оценку таланта Баратынского в статье Плетнева и вступил с ним в спор о дидактике. Конечно же, соглашался он, прямые уроки нравственности не обязательны в словесности, но истинно моральное сочинение должно изображать порок отталкивающим – взгляните на «Графа Нулина». Булгарин лавировал между противоречащими друг другу мнениями критиков. В то время как Сомов превозносил русскую словесность, Пушкин называл ее «забавной»: ее репутация в глазах иностранных путешественников зиждется на неизданной грамматике, ненапечатанном романе и неигранной комедии. Здесь Булгарин чувствовал легкий укол: Ансело, которого он принимал, сообщал о грамматике Греча, о «Горе от ума» и его, Булгарина, «Иване Выжигине». Булгарин спешил дать объяснения и галантно заключал их упоминанием о неизданном же «Борисе Годунове», которому предстоит прославить отечественную литературу.