Марина Цветаева - Анри Труайя
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А закончила «Лебединый стан» Цветаева таким вот новогодним поздравлением – и не случайно сочинено оно 13-го, а не 1 января 1921 года: так же, как не признавала Марина нового написания – без ятей и еров, не придерживалась она и нового календаря. Все для нее оставалось по-старому…
С Новым Годом, Лебединый Стан!Славные обломки!С Новым Годом – по чужим местам —Воины с котомкой!
С пеной y рта пляшет, не догнав,Красная погоня!С Новым Годом – битая – в бегахРодина с ладонью!
Приклонись к земле – и вся земляПеснею заздравной.Это, Игорь, – Русь через моряПлачет Ярославной.
Томным стоном утомляет грусть:– Брат мой! – Князь мой! – Сын мой!– С Новым Годом, молодая РусьЗa морем за синим!
А почти двадцать лет спустя Поэтом была сделана вот такая приписка к циклу: «Здесь кончается мой Лебединый Стан. Конечно – я могла бы включить в него всю Разлуку, всего Георгия и вообще добрую четверть Ремесла – и наверное еще есть – но – я тогда этого не сделала, кончила свой Лебединый Стан – вместе с тем.
М. Ц.
Dives-sur-Mer, 30 августа 1938».[94]
Комментируя поражения героев «Лебединого стана», она все еще хочет верить, что выжившие в этой патриотической эпопее увезут через границы свою веру в истинную Россию, на которую иначе, как карикатурой, сегодняшние Москву и Петроград не назовешь. Но при этом мирилась даже с самыми грубыми чертами этой карикатуры, лишь из-за того, что только и именно здесь испытывала счастье, вдыхая еще воздух родины, только и именно здесь могла купаться в звуках родной речи. Единственное и таящееся в самой глубине души, что позволяло тогда Марине выдержать все, было очищающее пламя ее поэтического творчества. Свою философию бытия она выразила в нескольких строфах последнего своего на тот период сборника, посвященного Анне Ахматовой, – «Версты-II»:
Что другим не нужно – несите мне:Сё должно сгорать на моем огне.Я и жизнь маню, я и смерть манюВ легкий дар моему огню.
Пламень любит легкие вещества:Прошлогодний хворост – венки – слова…Пламень пышет с подобной пищи!Вы ж восстаньте – пепла чище!
Птица-Феникс я, только в огне пою!Поддержите высокую жизнь мою!Высоко горю и горю дотла,И да будет вам ночь светла.
Ледяной костер, огневой фонтан!Высоко несу свой высокий стан,Высоко несу свой высокий сан —Собеседницы и Наследницы!
Но чьей Собеседницей и чьей Наследницей считала себя Марина Цветаева? На самом деле единственной собеседницей своей была она сама, и она же сама была своей единственной наследницей, потому что даже при том, что она, создавая свои творения, черпала из неиссякаемого источника великой русской литературы прошедшего века, начиная с Пушкина, которому посвятила исполненную восхищения и благодарности книгу, названную просто «Мой Пушкин», на самом деле она изобретала совсем новую поэзию, жонглируя словами, всего фонетического богатства которых ее предшественники не умели использовать. Она творила собственную музыку стиха, – тут вам и преломление звуков, и неожиданные переносы, и текучие строки, и рывки, – музыку, которая очаровывала одних и отталкивала других. Вовсе не ставя себе целью добиться оригинальности любой ценой, она невольно утверждалась в ней – формальной дерзостью в литературе и презрением к любым условностям в повседневной жизни. Она жила и писала, словно плывя против течения, и это придавало совсем новый смысл даже старым словам о боли, любви, дружбе, ностальгии, смерти, – она пробуждала своей поэзией и самим своим существованием людей, не давая им погрузиться с головой в грозившее стать привычным оцепенение.
VIII. Советы – везде и повсюду!
В феврале 1921 года Ленин, осознав наконец, что зашел далеко за пределы возможного, подвергнув страну всеобщей коллективизации, решил – чтобы избежать катастрофы – сменить курс и частично смягчить свою доктрину. Решение это было ознаменовано началом НЭПа – новой экономической политики, которая, поддерживая во всем главные принципы большевистского государственного регулирования, все-таки кое-где позволяла робко терпеть проявления частной инициативы. В результате жизнь простых людей ничуть не стала лучше, зато махровым цветом расцвели черный рынок и спекуляция. Как и следовало ожидать, писатели, которые по определению лишены практического смысла, абсолютно ничего не выиграли от того, что их якобы освободили в какой-то степени от тисков государственной власти. Находясь в стороне от коммерческих махинаций, они довольствовались тем, что получили возможность тайком заработать несколько рублей, читая свои произведения на литературных вечерах или в «артистических кафе» – таких, как знаменитое «Домино», лучшим аттракционом в котором они являлись. Публика, чью главную часть составляли спекулянты и шкурники разного сорта или государственные сановники, приходила туда послушать стихи еще выживших по странной случайности, но изголодавшихся до последней степени русских поэтов. Марина нередко участвовала в этих представлениях и радовалась овациям, пусть даже аплодировали ей люди, идеи и образ жизни которых были ей совершенно чужды. На самом деле, приходя в «Домино» или другие заведения того же рода, она рассчитывала на возможность встретить там собратьев по цеху, с которыми ее роднили любовь к искусству, хроническая бедность и страх перед завтрашним днем. Познакомив собравшихся со своими творениями, они обменивались разочарованиями, основанными на сиюминутных трудностях и опасениях за будущее свободной мысли в Советской России.
Однако еще оставался маленький лучик надежды: ходили слухи, что в очень редких случаях удается получить паспорт, который позволяет передвигаться по России и даже выезжать за границу. Весной 1921 года после долгих мук Анастасия наконец получила от властей разрешение уехать с сыном из Феодосии и отправиться в Москву, где ее ждала Марина. Встреча их стала сплошным счастьем и сопровождалась потоками слез. Сестры несколько лет не виделись, и теперь Анастасия с трудом узнавала Марину в этой худой, диковатой и растерянной женщине. «Она стоит под тусклым потолочным окном, и я стою перед ней и смотрю – сквозь невольное смущение встречи, сумятицу чувств и привычку их не показывать – жадно узнаю ее, прежнюю, и ее – новую, неизбежно незнакомую за протекшие годы. Щеки – желтые и опухшие, что ли? Постаревшее ее лицо, стесняющееся своего постарения. Знакомой манерой взгляда светлых, чуть сейчас сощуренных глаз вглядывается в меня…»[95] А одежда! «…Коричневый с татарским узором шушун, такие делала Пра, в талии стянутый ремнем, длинная темная юбка; на ногах – проношенные линялые туфли»[96] – почти нищенские лохмотья… В комнате – «…маленький очажок огня, печурка, варившая, как колдовское зелье, Маринину фасоль (почти единственную пищу ее, добываемую любой ценой на Смоленском рынке) („кормит мозг“), ее черный кофе в татарском феодосийском медном кофейнике и Алины мyки: каши».[97] Марина нервно курит одну папиросу за другой и с царственным безразличием относится к холоду, царящему вокруг хаосу и вековой пыли, покрывающей все в ее берлоге. Однажды, оставшись дома одна, Анастасия решила навести порядок, чтобы «не видеть Марину в такой несусветной грязи». «И я кинулась в первый же ее уход из дома убирать: рьяно, яростно чистить, мыть и гладить маленьким заржавленным утюгом полотенца, наволочки, рубашки, чтобы хоть отдаленно белыми стали! Посуду! Паркет!» Вооружившись веником, тряпками, щетками, Ася терла, мыла, выбивалась из сил и, естественно, ожидала комплиментов за свой хозяйственный раж. Но… «Я не успела сделать и половину, когда вернувшаяся Марина – равнодушно? нет, за меня стесняясь (зачем? бесполезно, насильно ей навязать – что? то, что ей совершенно не нужно!):
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});