Эшафот в хрустальном дворце: О русских романах В. Набокова - Нора Букс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
По аналогу пушкинской модели пары в романе образуют: Годунов-Чердынцев и Буш, Годунов-Чердынцев и его рецензенты, Годунов-Чердынцев и Яша Чернышевский и, наконец, в роли импровизатора в паре с самим Набоковым оказывается каждый, делающий попытку интерпретировать роман.
3. Прием многократного воспроизведения реализуется в «Даре» и на уровне маргинальных тем, например, темы «кондитерских». В «Жизни Чернышевского» читаем:
«Кондитерские прельщали его вовсе не снедью, — не слоеным пирожком на горьком масле, и даже не пышкой с вишневым вареньем; журналами, господа, журналами, вот чем!»
(с. 254)Пародия реализуется путем обнаружения литературного оригинала. Так, на вечере у Чернышевских (гл. I), «внимательно осмотрев кондитерские пирожные на большой тарелке с плохо нарисованным шмелем, Любовь Марковна, вдруг скомкав выбор, взяла тот, на котором непременно бывает след неизвестного пальца: пышку» (с. 40).
«Пышка» — так в русском переводе называется рассказ Мопассана «Boule de suif». В главе V романа этот образ возникает вновь, но уже под своим французским именем и в своей социальной роли:
«В Париже, в низкопробном притоне, старик Лашез (обыгрывается имя père Lachaise — отца Лашеза, священника Луи XIV, в честь которого было названо кладбище. — Н. Б.), бывший пионер авиации, а ныне дряхлый бродяга, топтал сапогами старуху-проститутку Буль-де-Сюиф»/
(с. 352)Но и «пирожок» не падает с набоковского стола. В главе I, по дороге к Чернышевским, Годунов-Чердынцев «купил пирожков (один с мясом, другой с капустой, третий с сагой, четвертый с рисом, пятый… на пятый не хватило) в русской кухмистерской, представлявшей из себя как бы кунсткамеру отечественной гастрономии, и скоро справился с ними» (с. 37). Тот знаменитый русский «слоеный пирожок, нарочно кухмистерской, представлявшей из себя как бы кунсткамеру отечественной гастрономии, и скоро справился с ними» (с. 37). Тот знаменитый русский «слоеный пирожок, нарочно сберегаемый для проезжающих в течение нескольких недель»[250] из гоголевского трактира в «Мертвых душах».
4. Приведу еще несколько примеров многократного пародийного воспроизведения отдельных образов в романе. Так, в главе IV — «По сведениям народовольческим, Чернышевский в июле 1861 года предложил Слепцову и его друзьям организовать основную пятерку — ядро „подземного“ общества» (с. 293). Подземное — подпольное общество: пародийная подстановка осуществляется за счет пространственной синонимии. На похоронах Чернышевский читает «земляные стихи Добролюбова» (с. 293).
В главе I мальчику Годунову-Чердынцеву в бреду мерещатся «четыре землекопа и Некто» (с. 28). Цифра «пять» приобретает в тексте пародийную репетитивность: Зина называет Федору пять причин, по которым не хочет с ним встречаться:
«„По пяти причинам, — сказала она. — Во-первых, потому, что я не немка, во-вторых, потому что только в прошлую среду я разошлась с женихом, в-третьих, потому что это было бы — так, ни к чему, в-четвертых, потому что вы меня совершенно не знаете, в-пятых…“ — она замолчала, и Федор Константинович осторожно поцеловал ее в горячие, тающие, горестные губы. „Вот потому-то“, — сказала она».
(с. 206)В первом диалоге с Кончеевым, Годунов-Чердынцев: «Мое тогдашнее сознание воспринимало восхищенно, благодарно, полностью, без критических затей, всех пятерых, начинающихся на „Б“, — пять чувств новой русской поэзии» (с. 85). Во втором диалоге Кончеев делает пять замечаний к роману Федора Константиновича (с. 381). Ряд этих примеров нескончаем.
Приведу еще несколько повторяющихся образов в «Даре». Муза поэта: «…у Николая Гавриловича служила в кухарках жена швейцара, рослая, румяная старуха с несколько неожиданным именем: Муза. Ее без труда подкупили — пятирублевкой на кофе, до которого она была весьма лакома. За это Муза доставляла содержание мусорной корзины. Зря» (с. 293).
Муза Пушкина А. П. Керн «воскресает» в «Даре» в образе «инженера Керна, близко знавшего покойного Александра Блока» (с. 40).
5. Литературные персонажи разных произведений превращаются в действующих лиц романа. Пародия осуществляется приемом перевода литературных героев в героев литературного быта. Например, в гостях у Чернышевских «худенькая очаровательно дохлая барышня — […] ее звали Тамара, а фамилия смахивала на один из тех немецких горных ландшафтов, которые висят у рамочников» (с. 40). В пародийных намеках — отсыл к Тамаре Лермонтова. Далее образ воспроизводится вновь: Костомаров, «наделенный курьезными способностями, он умел писать женским почерком, — сам объясняя это тем, что в нем „в полнолуние гащивает душа царицы Тамары“» (с. 303). Пародийная параллель: Тамара, соблазненная Демоном, — Костомаров, соблазненный III отделением, доносит на Чернышевского.
Другой пример. Чарский, поэт, в «Египетских ночах» Пушкина протежирует импровизатору — в «Даре» Чарский, адвокат, посредник, маклер, пытается устроить поэту Чердынцеву заработок переводами на немецкий (с. 204). В романе обращает внимание обилие героев с фамилией на «Ч»: Н. Г. Чернышевский, А. Я. и А. Я. Чернышевские (духовные родственники великого шестидесятника)[251], «некто Ч…» из мемуаров Сухощокова (с. 113)[252], сам главный герой романа — Чердынцев.
Эта множественность восходит к Гоголю. Чартков — герой «Портрета», художник, погубленный дьяволом; в «Даре» его пародийное отражение Романов «достиг полного расцвета» (с. 204)[253].
Во второй части повести Гоголя портрет ростовщика с демоническими глазами внезапно исчезает. Ср. в «Даре» — рецензия Кончеева на «Жизнь Чернышевского»:
«Он начал с того, что привел картину бегства во время нашествия или землетрясения, когда спасающиеся уносят с собой все, что успевают схватить, причем непременно кто-нибудь тащит с собой большой, в раме, портрет давно забытого родственника. „Вот таким портретом […] является для русской интеллигенции и образ Чернышевского, который был стихийно, но случайно унесен в эмиграцию, вместе с другими, более нужными вещами“, — и этим Кончеев объяснял stupefaction, вызванную появлением книги Федора Константиновича („кто-то вдруг взял и отнял портрет“)».
(с. 344)Ср. у Гоголя в последних строках повести: «Кто-то уже успел стащить его…»[254].
Эта отсылка к Гоголю подкрепляет всю бесовскую трактовку образа Чернышевского в главе IV. Приведу несколько цитат: «Недоброжелатели […] говорили о „прелести“ Чернышевского, о его физическом сходстве с бесом» (с. 281); «Агенты, тоже не без мистического ужаса, доносили, что ночью в разгаре бедствия „слышался смех из окна Чернышевского“» (с. 298–299); Годунов-Чердынцев подмечает его «хвостатенький почерк» (с. 258) и что «в шутовстве его журнальных приемов усматривали бесовское проникновение вредоносных идей» (с.259) — в этом буквальном отождествлении с бесом Чернышевского, видевшего себя Вторым Спасителем, пародируется одновременно как самотрактовка героя, так и трактовка его образа публикой. В начале романа Годунова-Чердынцева читаем:
«В описаниях его нелепых опытов, в его комментариях к ним, в этой смеси невежественности и рассудительности, уже сказывается тот едва уловимый, но роковой изъян, который позже придавал его выступлениям как бы оттенок шарлатанства».
(с. 244)Значение «изъяна» раскрывается в главе I в размышлениях о рекламе:
«Так развивается бок о бок с нами, в зловеще-веселом соответствии с нашим бытием, мир прекрасных демонов; но в прекрасном демоне есть всегда тайный изъян, стыдная бородавка на заду у подобия совершенства».
(с. 20)Позднее, в эссе «Николай Гоголь», Набоков продолжает эту тему:
«Но пошляк, даже такого гигантского калибра, как Чичиков, непременно имеет какой-то изъян, дыру, через которую виден червяк, мизерный дурачок, который лежит, скорчившись, в глубине пропитанного пошлостью вакуума»[255].
И далее:
«Пошлость, которую олицетворяет Чичиков, — одно из главных отличительных свойств дьявола, в чье существование, надо добавить, Гоголь верил больше, чем в существование Бога. Трещина в доспехах Чичикова, это ржавая дыра, откуда несет гнусной вонью […] непременная щель в забрале дьявола»[256].
Можно считать, что образ Н. Г. Чернышевского в романе Годунова-Чердынцева создается как пародийная проекция гоголевского героя. Набоковское же эссе о Гоголе, вопреки хронологии написания, но согласно и в подтверждение абсурдирования этого условия самим Набоковым, является одним из литературных текстов, втягиваемых романным повествованием в свою орбиту; его содержание сообщает дополнительный смысл не только главным, но и эпизодическим персонажам «Дара». В качестве примера приведу уже цитировавшуюся выше фразу: «Тех русского окончания папирос… тут не держали, и он бы ушел без всего, не окажись у табачника крапчатого жилета с перламутровыми пуговицами и лысины тыквенного оттенка» (с. 12). В эссе Набоков рассказывает, как в Швейцарии Гоголь «провел целый день, убивая ящериц, выползавших на солнечные горные тропки. [Гоголю виделось в них бесовское. — Н. Б.] Трость, которой он для этого пользовался, можно разглядеть на дагерротипе, снятом в Риме в 1845 году […] На снимке он изображен в три четверти […] На нем сюртук с широкими лацканами и франтовский жилет. И если бы блеклый отпечаток прошлого мог расцвести красками, мы увидели бы бутылочно-зеленый цвет жилета с оранжевыми и пурпурными искрами, мелкими синими глазками; в сущности он напоминает кожу какого-то заморского пресмыкающегося»[257].