Бодался телёнок с дубом - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот теперь, в тишине почти невероятной для нашего века, глядя на ели, по крещенски отяжелённые неподвижным снегом, предстояло мне сделать один из самых важных жизненных выборов. Один путь был - поверить во внешнее нейтральное благополучие (не трогают), и сколько неустойчивых лет мне будет таких отпущено - продолжать сидеть как можно тише и писать, писать свою главную историю, которую никому до сих пор написать не дали, и кто ещё когда напишет? А лет мне нужно на эту работу семь или десять.
Путь второй: понять, что можно так год протянуть, два, но не семь. Это внешнее обманчивое благополучие самому взрывать и дальше. Страусиную голову вытянуть из-под камешка. Ведь "железный Шурик" тоже не дремлет, он крадётся там, по закоулкам, к власти, и из первых его будет движений - оторвать мне голову эту. Так вот, накануне самой любимой работы - отложить перо и рискнуть. Рискнуть потерять и перо, и руку, и голос, и голову. Или - так безнадёжно и так громогласно испортить отношения с властью, чтоб этим и укрепиться? Не туда ли судьба меня и толкает? Не заставлять её повторять предупреждение. Много десятков лет мы все вот так из-за личных расчётов и важнейших собственных дел - все мы берегли свои глотки и не умели крикнуть прежде, чем толкали нас в мешок.
Ещё весной 66-го года я с восхищением прочёл протест двух священников - Эшлимана и Якунина, смелый чистый честный голос в защиту церкви, искони не умевшей, не умеющей и не хотящей саму себя защитить. Прочёл - и позавидовал, что сам так не сделал, не найдусь. Беззвучно и неосознанно во мне это, наверно, лежало и проворачивалось. А теперь с неожиданной ясностью безошибочных решений проступило: что-то подобное надо и мне!
Узнал я по радио, что съезд писателей отсрочили на май. Очень кстати! Уж если не помогло интервью - только письмо съезду и оставалось. Только назвать теперь больше и крикнуть сильней.
Бесконечно тяжелы все те начала, когда слово простое должно сдвинуть материальную косную глыбу. Но нет другого пути, если вся материя - уже не твоя, не наша. А всё ж и от крика бывают в горах обвалы.
Ну, пусть меня и потрясёт. Может, только в захвате потрясений я и пойму сотрясённые души 17-го года? Не рок головы ищет, сама голова на рок идёт.
А ближайший расчёт мой был - ещё утвердиться окончанием и распространением 2-й части "Ракового корпуса". Уезжая на зиму, я оставил её близкой к окончанию. По возврате в шумный мир предстояло её докончить.
Но требовал долг чести ещё и эту 2-ю часть перед роспуском по Самиздату всё же показать Твардовскому, хотя заведомо ясно было, что только трата месяца, а их и так не хватает до съезда. Чтобы выиграть время, я попросил моих близких принести Твардовскому промежуточный, не вполне оконченный вариант месяцем раньше с таким письмом, якобы из рязанского леса:
"Дорогой Александр Трифонович!
Мне кажется справедливым предложить вам быть первым... (где уж там первым) ...читателем 2-й части, если вы этого захотите... Текст ещё подвергнется шлифовке, я пока не предлагаю повесть всей редакции... Пользуюсь случаем заверить вас, что несостоявшееся наше сотрудничество по 1-й части никак не повлияло на моё отношение к "Н. Миру". Я по-прежнему с полной симпатией слежу за позицией и деятельностью журнала... (Здесь натяжка, конечно.) ...Но обстановка общелитературная слишком крута для меня, чтобы я мог разрешить себе и дальше ту пассивную позицию, которую занимал четыре года..."
То есть, я даже не просил рассмотреть вопроса о печатании. После ссоры и полугодового разрыва я только предлагал Твардовскому почитать.
По времени сложилось отлично: пока я в марте 67-го вернулся и доработал 2-ю часть, - в "Н. Мире" её не только А. Т., но все прочли - и оставалось мне лишь получить их отказ, отказ от всяких дальнейших претензий на повесть. За год я получил из пяти советских журналов отказ напечатать даже самую безобидную главу из 1-й части - "Право лечить" (ташкентский журнал не поместил её даже в благотворительном безгонорарном номере); затем от всей 1-й части отказались - "Простор" (трусливым оттягиванием) и "Звезда" ("в Русанова вложено больше ненависти, чем мастерства" - а ведь этого на страницах советских книг никогда не допускали!, "ретроспекции в прошлое создают ощущение, будто культ личности полностью перечеркнул всё, что было советским народом сделано хорошего" - ведь домны вполне возмещают и гибель миллионов и всеобщее развращение; и хотелось бы "увидеть более ясно отличие авторских позиций от позиций толстовства" - так уж тем более Льва Толстого строчки бы не напечатали!).
Каждый такой отказ был перерубом ещё-ещё-ещё одной стропы, удерживающей на привязи воздушный шар моей повести. Оставалось последний переруб получить от Твардовского - и никакая постылая стяга больше не удерживала бы мою повесть, рвущуюся двигаться.
Наша встреча была 16 марта. Я вошёл весёлый, очень жизнерадостный, он встретил меня подавленный, неуверенный. Естественно было нам говорить о 2-й части, но за полтора часа с глазу на глаз меньше всего разговору было о ней.
Мой путь уже был втайне определён, я шёл на свой рок, и с поднятым духом. Видя подавленность А. Т., мне хотелось подбодрить и его. За это время он потерпел несколько партийных и служебных поражений: на XXIII съезде его не выбрали больше в ЦК; сейчас не выбирали и в Верх. Совет ("народ отверг", как объяснил Демичев); с потерей этих постов ещё беспомощнее он стал перед наглой цензурой, как хотевшей, так и терзавшей наборные листы его журнала; стягивалась петля и вокруг "Тёркина на том свете" в театре Сатиры: всё реже пьесу давали и готовились совсем снять; а недавно ЦК актом внезапным и непостижимым по замыслу, минуя Твардовского, не предупредив его, сняло двух вернейших заместителей - Дементьева и Закса: как когда-то из ГБ не возвращались люди домой, так и эти двое уже не вернулись из ЦК на прежнюю работу28. Административно это было, конечно, плевком в Твардовского и во всю редакцию, но по сути это был такой же переруб строп, высвобождение ко взлёту, ибо снятые и были два вернейших внутренних охранителя, ослаблявшие энергию Твардовского. Однако А. Т. так привык доверяться Дементьеву, так верил в деловые и дипломатические качества Закса, так уже привычно был связан с ними, и ещё форма снятия так груба была даже и для всех сотрудников редакции, - что едва ли не коллективная отставка готовилась в виде протеста, сам же А. Т. никогда не был столь близок к отказу от редакторства. (Значит, не глупо рассчитали враги. Ещё, может быть, вот было соображение: без удерживающих внутренних защёлок сорвется в "Н. Мире" вся стреляющая часть, выпалит через меру - и погубит сама себя.)
Я иначе принял отставку Дементьева и Закса: только очищение журнала. Но бесполезно оказалось убеждать в этом Твардовского, да и сотрудников. Во всём же другом я старался теперь перенастроить А. Т.: что снятие из ЦК и Верхсовета было для него не общественным падением, а высвобождением, что таким образом положение его и журнала всё более приближаются к пушкинским: вы - свободный поэт, ведущий независимый журнал. (Заслужить это сравнение было для А. Т. ещё очень далеко. Но устоявшаяся внутрижурнальная форма бесед была такова, при том градусе. Не избежать было этой формы и мне, если я хотел в чём-то надоумить.) И А. Т. сразу откликнулся: что он ничуть не жалеет о снятии его, даже рад. (Уже это было хорошо, что так говорил, хотя явно неискренно. В тех самых днях в Столешниковом переулке, в пьяном состоянии, он остановил незнакомого полковника и открывался ему, бедняга, как больно задет.)
Я:
- Тем лучше! Я рад, что вы так понимаете, что у вас уже есть внутренняя свобода. - (О, если бы!)
Он (без моей наводки):
- ...Или что медальки не дали! - (За месяц перед тем дали золотую звезду Шолохову, Федину, Леонову, Тычине, а ему - первому поэту России ведь так же было установлено по табели рангов - не дали, нарушили табель из-за смелых общественных шагов.) - Соболев рыдает, а я рад, что не дали. Мне позор бы был. - (Неискренно).
Я:
- Конечно позор, в такой компании!
Итак, хотя 8 месяцев мы не виделись и были как бы в разрыве, и в начале он меня встретил с обиженностью, и была взаимная боязнь новой обиды, боязнь неловко коснуться, - теперь свободно потёк разговор, интересный для него и для меня: моя цель всегда была, чтоб они хоть добровольный-то намордник сняли.
А. Т. подробно стал рассказывать, почему он не подал в отставку из-за Дементьева и Закса; как те сами отговаривали его; как наверху ему сказали: ваша отставка была бы поступком антипартийным. И ещё рассказывал благодушно, как он хорошо и умно перестроил редакцию журнала, как одним и тем же (?) выражением "сочту за честь" приняли его предложение войти в редакцию Дорош, Айтматов и Хитров. А ещё - как накануне прошло обсуждение журнала в секретариате союза (после ругательной статьи в "Правде"): вопреки ожиданиям благопристойно и благополучно.
И после такого огляда не горе изо всего выстроилось, а радость: в который раз журнал проявил свою непотопляемость! А что бы иначе? А иначе сомкнулись бы волны и погас бы светоч.