Том 9. Очерки, воспоминания, статьи - Александр Куприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Опасность от полета, — отвечает он на чей-то немного беспокойный вопрос, — равняется приблизительно отношению одного процента к миллиону. Но опасность спуска можно учесть как один к восьмистам. Но и здесь всего неприятнее не возможность падения или ушиба, а издевательство окрестных крестьян, к которым поневоле приходится обращаться за помощью и за подводами. Между тем мы уже на высоте 900 метров. Ощущение ровного, блаженного, неизъяснимого покоя все больше окутывает каким-то сладким сном тело и душу. Гляжу вниз на распластанные, плоские кварталы пригородов и все яснее чувствую, что ничто в мире меня уже больше не связывает с землею. Думаю мимолетно: «С каким бесконечным равнодушием должен был бы глядеть сверху вниз на нашу незначительную, а для нас такую важную земную жизнь кто-нибудь, вечно глядящий на нее с высоты облаков». Неприятно лишь одно физическое чувство — чувство давления воздуха в ушах на барабанную перепонку. Такое неприятное чувство я испытывал как-то давно в бане на полке, когда на каменку вдруг поддавали пару. Неприятно и еще одно: на аэростате, как известно, запрещается курить во избежание взрыва светильного газа, наполняющего шар. Зная это и боясь инстинктивной привычки, я не взял с собою папирос. И вот теперь то и дело лезу привычным жестом в карман и каждый раз испытываю мелочное, но противное разочарование. Случайно взглянув вниз, замечаю парящих над городом каких-то белых птиц, должно быть, голубей. Тут же вспоминаю, что последними звуками, которые до нас доносились с земли, были звуки человеческого свиста — это, должно быть, приветствовали наш полет одесские мальчуганы. Пилот предлагает нам испробовать полет над самой землей на высоте ста метров. Он говорит, что лишь на этой сравнительно малой высоте, когда человеческий глаз способен почти точно определять расстояния, только и чувствуется весь ужас бездны. Мы соглашаемся. Он посредством тонкого красного шнура открывает клапан, и газ струится из него с легким ропотом. Мы начинаем быстро опускаться. «700… 500… 300… 200… 80 метров», — отсчитывает пилот вслух по инструменту. Легкое беспокойство овладевает нами. Я вырываю листок из моей записной книжки и выбрасываю его за борт корзины. Листок тотчас же, как вздернутый на нитке, пропадает вверху. Во избежание толчка на неудобном месте приходится снова подниматься кверху. Это мы проделываем так быстро, выбрасывая из мешков балласт, что через две минуты уже находимся на высоте 1250 метров — самая высшая точка нашего полета. Здесь мы останавливаемся и плывем некоторое время по ветру. Быстрый подъем и большая высота сильнее дают себя знать все увеличивающейся болью в ушах. Когда говоришь, то звуки слов выходят такими глухими и слабыми, что хочется поневоле кричать, но чувствуешь, как невозможно кричать на этой высоте. Но зато какая глубокая тишина, какая чудесная неподвижность, какое волшебное забвение о времени! Ах, недаром все народы в своих религиях помещали загробный рай на небе.
Наверху становится заметно холодно, и дает знать о себе аппетит. Г-н Горелик любезно берет на себя обязанности хозяина и хлопочет над корзинкой с провизией. Редактор любуется сверху видом города, который все более и более исчезает в сером тумане. Я сижу на дне корзины, подготовляя, по указаниям пилота, якорный канат. С. И. Уточкин стоит, наклонившись над бортом корзины: в правой руке у него анероид, на который он смотрит не отрываясь, а в левой — холодная жареная перепелка. Теперь мы плывем уже вне города, над пустыми вспаханными полями, спокойно темнеющими своими правильными геометрическими фигурами. И по ним медленно плывет тень, бросаемая нашим шаром.
Кстати, о тени. Мои друзья, болыпефонтанские рыбаки, наблюдавшие все время за полетом шара, в один голос уверяли меня на другой день, что как раз в момент нашего наивысшего подъема мимо аэростата промелькнуло с большой скоростью и опередило нечто большое и черное, похожее на крест. Некоторые из них предполагали, что это была большая стая перелетных птиц, быстро обогнавшая нас. Не была ли это тень от нашего шара, упавшая на облака? Тем более что солнце в этот час уже заходило, и лучи его были косы…
Теперь пора уже спускаться. Это известно пилоту по его каким-то таинственным наблюдениям над поведением шара. Спускаем гайдроп и выбрасываем понемногу якорь. Я помогаю Уточкину в его работе, разматывая свернутые бунты канатов. С гайдропом у меня все выходит благополучно, но с якорным канатом получается маленький скандал. Благодаря своему усердию, я запутываю несколько аршин в безобразный клубок, который, к моему стыду, болтается между нами и землей. — Это ничего, — деликатно утешает меня С. И. Уточкин. — Это постоянно случается.
Вот мы и совсем уже близко над землей. И опять странное ощущение. Чем яснее вырисовываются под нами квадраты черных полей, потом их борозды и даже, наконец, земляные комья, тем все сильнее и сильнее возвращается ко мне снова, все возрастая, вековечная любовь к моей старой, прекрасной, доброй земле. Какая удивительная и обманчивая вещь — высота. Между тем наш гайдроп уже стелется по земле, как длинная серая змея, а рядом с ним якорь бороздит почву, оставляя на ней черный двойной след, похожий на гигантскую сколопендру. Мы сверху видим, как к нам поспешно бегут со всех сторон местные крестьяне, даже различаем подъезжающий издали хорошей рысью фургон. Мы всего в саженях двадцати над землей, но еще плохо представляем себе, в каком месте мы находимся. Пилот кричит крестьянам, чтобы они придержали конец гайдропа. Они исполняют это, к великой радости собравшихся тут же мальчишек, которые вешаются со смехом на натянутом канате, раскачивая его, кривляясь и сотрясая нашу корзину. Начинаются переговоры с добрыми поселянами. Всего затруднительнее здесь то, что мы не только слышим то, что они нам кричат, но даже разбираем самые интимные и не всегда приятные подробности их мнений о нас и о нашем положении. Так, например, мы узнаем о том, что раз уже мы попались, то нам без их помощи некуда деваться, и потому можно взять с нас сколько угодно. Между тем, вследствие законов акустики, наши слова доносятся до них с таким трудом, что мы должны их перекрикивать по три, по четыре раза. Начинается своеобразная торговля между двумя сторонами, разделенными высотою в добрую колокольню. Уточкин предлагает владельцу подъехавшей телеги поднять наш якорь, положить его в телегу и таким образом буксировать наш шар до Клейн-Либенталя, где назначена встреча с идущими вслед за нами автомобилями. Поселяне просят 10 рублей. Уточкин кричит: «Пять!» Поселяне после совещания, которое нам очень ясно слышно, спускают один рубль. Мы с своей стороны решаем прибавить один рубль. Для нас, сидящих в корзине, эта торговля представляет только своего рода развлечение, отчасти вызванное радостной, опьяняющей близостью к земле. Мальчишки продолжают раскачиваться и взбираются по канату. Но совершенно неожиданно на сцену, на которую мы смотрим сверху, появляется какой-то дядя Влас, очевидно, местный мудрец и законник. Он твердо заявляет, что отродясь таких цен не бывало и что брать с нас нельзя никак меньше, чем 25 рублей. «Потому что бывает, что шар унесет кверху и телегу и лошадей». Ей-богу, можно подумать, что аэростаты спускаются к ним по десять раз в день. Такая опытность! Но в эту минуту какой-то юноша в черной блузе и в пенсне, который во время длинных переговоров с добрыми поселянами был между нами посредником и все время называл Уточкина почтительно по имени и отчеству, вдруг восклицает: «Идет автомобиль!» Действительно, к нам торопливо подходит белый «адлер», принадлежащий господину Цорну. Из других автомобилей один, благодаря очень грязной дороге, опоздал немного, другой застрял в грязи, а третий и совсем искалечился в какой-то рытвине. «Фердинанд! — кричит кому-то Уточкин вниз. — Отвяжи якорь, положи его в автомобиль, а конец прикрепи сзади за ось». И вот, влекомые автомобилем за канат, мы медленно и плавно движемся вперед к деревне Татарке. Зрители бегут за нами. Через 10 минут мы в самом селении. Благодаря праздничному дню, на главной улице нас уже дожидается громадная толпа из всех здешних окрестных жителей — мужчин и женщин.
Автомобиль останавливается. Но пилот не хочет спускаться в этом месте. «Здесь колючки, и можно поцарапать шар. Прошу вас, господа, — обращается он к нам, — не выскакивайте из корзины до тех пор, пока она не будет на земле. Я вам сам скажу, когда будет можно». Автомобиль оттягивает нас на дорогу, и вот мы мягко, плавнее, чем на лифте, соприкасаемся с землею, между тем как огромный шар, освобождающийся от газа, тихо ложится сбоку нас. И земля — ее темный вид, ее могучий запах мне кажутся вновь чудесными и прекрасными. Мы вылезаем из корзины. Шар лежит теперь на земле толстыми, длинными, извилистыми складками, напоминающими огромных желтых гусениц. Кругом его — праздничная, немного дикая, немного пьяная толпа местных обывателей, которая с каждой минутой становится гуще и гуще. Предстоит простая задача. Надо, чтобы не более чем 5 человек походили по шару, чтобы выдавить из него последние остатки газа. Это займет не более 10 минут, а каждый рабочий заработает за это время по 60 копеек. Но толпа требует, чтобы непременно каждому из здесь присутствующих дали именно по такой сумме, а всех их не менее чем 300 человек. Мудрый дядя Влас шныряет между народом и подвинчивает его. «Шар упал на нашей земле, стало быть, он наш, — говорят поселяне, — захотим и вовсе не отдадим». Крестьяне лезут с сапогами на нежную оболочку шара. Многие из них, несмотря на то что мы до хрипоты убеждаем их в опасности огня вблизи шара, преспокойно курят цигарки. С большими усилиями приходится их осаживать назад, наступая на их ноги. Мальчишки в диком упоении носятся взад и вперед и визжат. Я вижу, как Уточкин, согнув спину и широко расставив руки, медленно и осторожно теснит толпу назад. И вдруг раздается провокаторский возглас дяди Власа: «Хлопцы, он наших девок лапает!» Понятно, что тут было вовсе не до лапанья, но Уточкин впоследствии признавался, что это был самый рискованный момент во всем нашем путешествии (кстати, прошедшем самым благоприятным и изящным образом). Однако наш пилот быстро и необыкновенно ловко нашелся. Подойдя к тому, кто это сказал, вплотную, он крикнул: «По-по-погляди мне в глаза! Как ты смел это подумать? Что?» И странно: этот окрик сразу подействовал. Через несколько минут опустевший шар был уже сложен вдвое и вчетверо, втиснут в корзину и втащен в подводу. Мы расплатились. Правда, при этом появилось несколько чудаков, из которых один требовал денег за то, что он первым увидел шар, другой — первым ухватился за канат, третий — за то, что понапрасну потерял время, а четвертый — просто по пьяному делу. Совсем уже поздним вечером мы нашли — и то с большим трудом — огромный рыдван, запряженный тремя клячами, случайно проезжавший по этой дороге с дальними пассажирами. За огромную цену кучер взялся доставить до города нас троих. Четвертый наш товарищ еще раньше приехал в город на автомобиле. Мы тащились часов пять, слезая на крутых пригорках. Всех нас, едущих, оказалось восемь человек. Помню, что, отправляя руку в карман за папиросами, я все ловил себя на мысли, что нельзя курить, и каждый раз после этого мне бывало смешно. С. И. Уточкин говорил о своей любимой мечте — об аэропланах. Тут же оказалось, что все его карманы наполнены кипами специальных журналов по авиатике. С восторгом рассказывал он о полетах Блерио, Латама, Райта и других, у которых он учился и учится. Говорил о том, что на днях едет в Париж к Вуазену. Уже настала ночь. Клячи едва передвигали ноги по грязной дороге. Но неожиданно наш бывший пилот замолчал. Нагнувшись близко, я поглядел на него. Откинувшись на спинку экипажа, он спал тем ровным, глубоким, беззвучным сном, каким неожиданно засыпают только дети после целого дня беготни. И почему-то в этот момент я подумал, что совершенно прав император Вильгельм, который все собирается, но, по свойственной ему дальновидности, никак не соберется полететь с Цеппелином, но, право, будь я на месте Василия Федоровича, я бы, не задумавшись ни на одну секунду, полетел с нашим пилотом на его будущем аэроплане, точно так же, как я пошел бы с этим человеком на всякое предприятие, требующее смелости, риска, ума и звериной осторожности.