Московская сага. Поколение зимы - Василий Аксенов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскочил Паоло, поднял рог над головой. На плечо Нины, сияющей и смущенной, как раз в подходящий момент сел попугай. В клюве у него был розовый билетик. Она развернула билетик и прочла вслух:
Тот человек, что вам дороже,Сейчас придет и вам поможет!
Весь стол расхохотался, все, конечно, стали кричать, что этот человек уже пришел, что он, конечно, такой девушке поможет... Нина смеялась вместе со всеми. Она была довольна, что попугай вдруг так удачно снизил застольные высокопарности, в которых у грузин нет ни потолка, ни предела. Поэты же хоть и смеялись – чувством юмора никто тут обделен не был, – а все-таки слегка досадовали, что сорвано такое велеречение. Поэтому, как только смех чуть-чуть стих, Паоло Яшвили не замедлил выступить, потрясая своим рогом:
– Принимая «алаверды» моего брата Тициана, друзья, я пользуюсь волей, что дает нам наша Вечная Родина, чтобы назвать Нашу Девушку...
В этот момент ритуал опять оборвался. На дальнем конце стола поднялся человек, взъерошенный и пьяный, поднялся, если можно так сказать о персоне, совсем обвисшей в своем богемном обличье. Нинин законный супруг, бывший лефовец, бывший имажинист, поэт, прокочевавший по всем мыслимым поэтическим группам двадцатых годов, Степа Калистратов. Вдруг, несмотря на обвислость, он зарокотал мощно, как когда-то с эстрады:
– Прошу прощения, можно без «алаверды»?.. Нельзя ли мужу Вашей Девушки сказать несколько слов? Эй вы, поэты! Вы дуете вино, шамаете шашлык, волочитесь за моей очаровательной паршивой женой, как будто все в порядке, как будто наш карнавал продолжается... А между тем – пиздец! Позор и мрак – вот наше будущее! Сережки Есенина уже нет! Володьки Маяковского уже нет! Рисунок звезд не в нашу пользу, братцы! И ваш покорный слуга Степа Калистратов еле жив!
Произнеся этот монолог и исчерпав, видно, все силы, Степан бухнулся на стул и совсем уже обвис в руках своего дружка Отари, второго племянника дяди Галактиона, существа на удивление томного и молчаливого, как олень.
Поэты, даром что грузины, не обиделись на Степана за нарушение ритуала застолья. Кто-то, правда, пробормотал: «Вот вам типичный русский скандал в благородном семействе». Кто-то тут же возразил: «Ах, оставьте, это просто лишь отрыжка футуризма, эпате...» Но большинство просто преисполнилось сочувствия: «Степан – страдающая душа! Он гений! Давайте выпьем за него!»
Вдруг что-то произошло. Один из местных вышибал прибежал, зашептал что-то на ухо Яшвили. У того округлились глаза. Все повернулись ко входу, ожидая вновь прибывшего. Легкими шажками на террасу впорхнул, словно воробушек, небольшой человек лет под сорок. Он простер руки к столу поэтов и высоким, едва не обрывающимся от гордости и восторга голосом начал читать:
Я скажу тебе с последнейПрямотой:Все лишь бредни – шерри-бренди,Ангел мой!
Все с грохотом вскочили: Осип! Да ведь это же сам Осип во плоти! Слава Мандельштаму!
Нина была потрясена. Она знала, как и весь литературный Тифлис, что Мандельштам где-то на Кавказе, что он несколько дней провел в городе у Зданевичей, а потом уехал то ли в Армению, то ли в Азербайджан, но могла ли она вообразить, что ее кумир вдруг так неожиданно появится над городом, под луной, в парах вина, в ту ночь, когда она – уж это она точно знала – с голыми плечами столь неотразима, что он, благороднолобый, будет так ошалело на нее оглядываться, пока обнимается с Паоло и Тицианом, будто узнал в ней одну из «красавиц тринадцатого года», может быть, даже ту, Соломинку, тоже грузинку, как и она сама, особенно в эту ночь, – Соломею Андроникашвили?
– Откуда ты, Осип? – громко спросил Паоло, разыгрывая перед понимающей аудиторией сцену встречи двух братьев по Мировой Словесности.
– Из Армении! – вскричал Мандельштам. – Еле ноги унес оттуда! Слушайте, вот несколько строк! – Он начал читать, явно на Нину: – Там, в Нагорном Карабахе, в хищном городе Шуше, я изведал эти страхи, соприродные душе... – Бросил читать и спросил, будто очертя голову, громким шепотом: – Бога ради, Паоло, кто ОНА?
Паоло с гордостью представил:
– Нина Градова, молодая поэтесса, только что мы ее титуловали Нашей Девушкой!
Мандельштам холодными лапками цапнул Нинину ладонь:
– Нина, вы... я просто ошеломлен... вы как будто оттуда, из «Бродячей собаки»!..
– «Я научился вам, блаженные слова: Ленор, Соломинка, Лигейя, Серафита», – как зачарованная прочла Нина.
– О, вы помните! – прошептал Мандельштам.
Поближе к ним подошел шарманщик. Крутанул музыку на полную катушку. Попугаи бурно взлетели с его плеч. Мандельштам зашарил по карманам:
– У меня, как всегда, ни рубля...
– Ничего не надо, – сказал старик.
Даже грузинские пиры иногда кончаются, и к концу ночи Мандельштам и Нина оказались одни в центре города. Луна еще стояла в небе, освещая многочисленные портреты Сталина и лозунги первой пятилетки. Они шли вдоль жалких витрин некогда роскошных магазинов.
– Этот Тифлис... – пробормотал Мандельштам. – Даже несмотря на вездесущую морду кота... – Он без всяких осторожностей ткнул пальцем в направлении портрета усатого вождя. – Здесь кажется, что дом еще не разграблен, что хотя бы нэп еще жив. Вон, смотрите, в глубине переулка ни одного портрета, ни одного лозунга, только фонтан и над ним струя... струя, Нина, как до катастрофы!.. а на столах, мой Бог, какие деликатесы!.. а вокруг столов такие живые, неизмученные лица... и вы, Нина... за что такой подарок судьбы?
– Давайте уточним, Осип Эмильевич, – сказала Нина. – Кто подарок судьбы: я или Тифлис?
– Для меня вы теперь навсегда соединились, – сказал Мандельштам.
– А для себя я, увы, разъединяюсь, – улыбнулась она. – Возвращаюсь в реальный мир. Ведь я москвичка, Осип Эмильевич.
Чтобы не подхватывать его тон и не впадать в собственную экзальтацию, Нина старалась слегка проиронизировать их ночную прогулку. Мандельштам этого тона явно не принимал и смотрел недоумевающе.
– Я слышал о вас в Москве, Нина, – сказал Мандельштам. – И я читал вашу поэму в «Красной нови». Верьте не верьте, но я видел ваше лицо сквозь строки. – Он осторожно взял ее руку повыше локтя.
– Послушайте, Осип Эмильевич... – сказала она, чуточку отстраняясь. Она была немного выше его. Впрочем, это, возможно, из-за туфель. «Когда сниму туфли, мы будем одного роста, – подумала она. – Что такое, моя дорогая? Вы уже, кажется, забыли сослагательное наклонение?»
За их спинами в глубине пустой улицы послышался нарастающий шум. Они едва успели обернуться, когда большой черный автомобиль с тремя серебряными горнами на крыле прокатил мимо. Нина вздрогнула. Как раз перед началом вчерашнего пира, когда она рассказала братьям писателям о шутке Нугзара, один из них вполголоса поведал ей, кто разъезжает по Тифлису в этом автомобиле.
Ее испуг не ускользнул от Мандельштама. Лапка его продвинулась еще чуть выше по ее руке, с явным предложением дружеского полуобъятия.
– Эти большие черные автомобили... – проговорил он. Вдруг взгляд его остекленел, он забыл о предложенном полуобъятии. – Когда я их вижу, что-то такое же большое и черное поднимается со дна души. Меня преследует видение чего-то ужасного, что неминуемо передушит нас всех...
– Я знаю это чувство, – сказала она.
Мандельштам – он явно чуть-чуть тянулся на цыпочках – заглянул ей в лицо.
– Вы еще молоды для него, – сказал он.
– Я пережила горчайшее разочарование, – серьезно произнесла она.
– В любви? – спросил он и подумал: «Сейчас будет рассказывать о своей несчастной любви».
– В революции, – сказала она.
Теперь уже он вдруг вздрогнул и подумал: «Очаровательная!»
Они остановились возле мерно журчащего фонтана; высокая молодая красавица и жалкий стареющий воробей. Уже без колебаний он взял ее за обе руки. Теперь уже, казалось, все фальшивинки разлетелись, предлагалась полная искренность.
– Нынче, после того, что было, и перед тем, что будет, я вижу каждый мирный миг, каждый момент красоты, как неслыханный дар, не по чину доставшийся. Нина! – Он попытался приблизить ее к себе, и в этот момент кто-то громко усмехнулся поблизости, а потом хриплым голосом произнес «ха-ха».
Отскочив друг от друга, Нина и Мандельштам всмотрелись в темноту и разглядели Степу Калистратова. Поэт лежал на краю фонтана, свесив свои длинные волосы в воду. Рядом, как изваяние грусти, сидел молчаливый Отари.
– Давай-давай, поцелуй его, моя паршивая жена! – одобрил Степа. – Не тушуйся. Запишешь в биографии, что спала с Мандельштамом. Я разрешаю.
Он замолчал и отвернулся, почти слился с темнотой, только раздавалось какое-то хлюпанье – не плач, а плеск, – да мерцала, будто ночная мольба, папироса Отари.
Нина смотрела туда, где лежал Степан, и вспоминала, как почти три года назад, в предновогодний вечер, они приехали на извозчике в Серебряный Бор, как ворвались, румяные и хмельные, и как она объявила собравшимся: «Ну, все, уговорили, уезжаю в Тифлис, но не одна, а со Степкой, моим за-а-аконным мужем!» И как Савва Китайгородский быстро, нагнув голову, не соблюдая никаких приличий, которым его всю жизнь учили в семье, прошел через гостиную, выхватил из кучи свое пальто и исчез.