Поэзия кошмаров и ужаса - Владимир Максимович Фриче
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг с ним совершается нечто необычайное.
Он охладевает к искусству, забрасывает кисть и холст, принимается за изучение химии, за чтение мемуаров XVIII в. Он запирается в своей лаборатории и стряпает яды. В нем поднимается странное желание отравить свою возлюбленную, он заманивает ее к себе и осуществляет свой темный замысел. Он, никогда не говоривший и не писавший по-итальянски, ночью, в состоянии полусна, говорит и пишет на этом языке. Из домоседа он превращается в беспокойного странника и кончает с собою.
Потом оказалось, что странного цвета череп принадлежал Калиостро, отравителю-авантюристу XVIII в. и художник просто бессознательно повторил во всех подробностях его жизнь[170].
В этих «страшных» рассказах и повестях жизнь изображается неизменно как сцепление ужасных событий, от которых по спине читателя должен пробегать мороз, а человек превращается в игрушку злых случайностей, становится жертвой галлюцинаций, безвольным повторением прошлого.
Произведения указанных писателей не отличаются ни особенными художественными достоинствами, ни крупным общественным значением. Они созданы больше для рынка, являются ответом на литературную моду.
И однако, их нельзя игнорировать.
Эти произведения, пользующиеся, несомненно, сбытом – на что указывает хотя бы появление все новых подобных сборников на книжном рынке Германии, – важный симптом времени, важные документы эпохи.
Они служат лучшим доказательством того, что тяга ко всему таинственному и страшному не результат патологического состояния отдельных писателей, не сенсационная выдумка небольших литературных кружков, а – как некогда, в эпоху романтизма, – явление массовое, явление социальное, подготовленное разнообразными общественными причинами.
Из глубины повышенной нервозности, вызванной всем укладом, всем развитием капиталистического общества, родилась в конце XIX в. также новая разновидность театра – драма ужаса.
Лицом к лицу с жестокой действительностью, таящей в себе тысячу неожиданностей и случайностей, нервного человека охватывает инстинктивный страх жизни.
В своих рассказах «Sensitiva amorosa» шведский писатель Ола Гансон[171] посвятил немало страниц этой «болезни века».
«Что значит этот повальный, болезненный страх жизни, коим одержимы столь многие представители современного поколения? – спрашивает он в одном месте. – Что он такое? Чисто физиологическое явление? Болезненный процесс в крови и нервах? Или то тление поразило современного человека, то смерть следует за ним, как тень? Или, быть может, то бессмысленная, злая судьба поднимает свою голову Медузы? Или то оглушительное зрелище борьбы за существование, исполинской колесницы времени, катящейся вперед и раздавливающей миллионы человеческих тел?»
И Гансон рисует целую вереницу таких невропатов, одержимых «страхом жизни». Порой, находясь в самом лучшем настроении, оживленно беседуя где-нибудь в обществе, они вдруг призадумаются и им кажется, что «кто-то» «откуда-то» издалека «грозит им, предвещая беду».
Из этого инстинктивного страха жизни, который, «как паразит, сросся с самой сердцевиной чувства, кладет в ней свои яйца и размножается», и родилась в конце XIX в. – драма ужаса.
Эта разновидность театра встречается во всех странах, в Германии (Шляф[172]), Польше (Пшибышевский[173]), Скандинавии (Стриндберг), особенно Бельгии (Лемоннье[174], Лерберг[175], Метерлинк).
В этих пьесах обыкновенно нет никакого «действия», они всецело покоятся на «настроении», а это настроение – сконцентрированный, бессознательный ужас, охватывающий постепенно выведенных лиц, а вместе с ними и публику.
В пьесе Шляфа «Meister Oelze» ремесленник отравил много лет назад отчима, чтобы помешать ему составить завещание. Вся драма построена на страхе возмездия, который закрадывается в душу преступника, питается всякой мелочью проникает во все фибры его существа, разрастается в кошмар, доводит его до галлюцинаций и самоубийства.
В пьесе Пшибышевского «Гости», также лишенной всякой динамики, также вырастающей исключительно из настроения, герой, под влиянием каких-то странных угрызений совести – хотя он, кажется, не совершил никакого преступления, – проникается инстинктивным страхом «всего» и «ничего», – как выражается Ола Гансон. Он видит на стене чью-то «тень», точно «крылья вампира», какие-то «грязные, скрюченные пальцы», точно «когти дьявола». Пока эти ужасные руки только притаились для прыжка, как «пантера», но настанет момент, и они обхватят его, как «адские клещи», обовьют его «адскими объятиями» и – задушат. Нервный страх превращается в манию преследования и гонит несчастного к самоубийству.
В пантомиме Лемоннье «Мертвец» (переделанной из одноименной повести) двое братьев-крестьян убили выигравшего в лотерее односельчанина, и вот с тех пор тень убитого преследует их, как страшный кошмар. То мертвец принимает вид нищего, являющегося на пороге, то лицо его чудовищной гримасой смотрит на них с циферблата часов. Разбуженные кошмарными видениями, они вскакивают с постели – он, как живой, освещенный луной, стоит между ними. В невыразимом ужасе набрасываются братья на него, чтобы задушить, и – начинают душить друг друга.
Своего классического выражения этот театр ужаса получил под пером Метерлинка, в его маленьких пьесах «настроения», прообразом которых послужила драма Ван Лерберга «Les Flaireurs»[176].
Выведенные Метерлинком лица (в «Непрошеной гостье», в «Слепых», в «Там, внутри») пронизаны насквозь нервной тревогой, жутким предчувствием беды и грозы. Все заставляет их вздрагивать и трепетать. Все для них предчувствие и предзнаменование.
«О чем ни подумаешь, все так страшно!»
Это нервное беспокойство, проникающее все их существо, отражается даже в их разговорах, в их тревожном, обрывистом диалоге – пугаясь собственных слов, точно боясь разбудить дремлющие, злые силы, они то и дело прерывают свою речь.
А злые силы все же пробуждаются.
Вечно «откуда-то» издалека «кто-то»– таинственный и страшный – «грозит, предвещая беду» (Ола Гансон).
Среди этих притаившихся враждебных сил – люди называют их совокупность «роком» – наиболее осязательная, наиболее страшная и неотвратимая, – это смерть.
Она везде и всюду.
Она – хозяйка и царица. Она склоняется над колыбелью только что родившегося младенца, ходит тенью вокруг дряхлого старика. Она стоит за каждым углом дома, стучит костлявой рукой в каждое окно. Она улучает минуту, когда люди менее всего думают о ней, входит злой intruse, и ужас и отчаяние входят следом за ней.
Все «поры» маленьких пьес Метерлинка проникнуты – по его же собственным словам, – «мрачным предчувствием смерти».
Над жизнью, ставшей беспрерывным беспокойством и страхом, непрекращающейся нервной тревогой, ставшей драмой инстинктивного ужаса, воцарилась с косой в костлявой руке – Победительница-Смерть, Mors Imperator[177].
Кроме вышеуказанных социальных причин, вызвавших в конце XIX и начале XX в. новый подъем кошмарной литературы – а именно, вытеснения капитализмом старых классов общества, бедственного положения интеллигенции, пригнетающего уклада большого города, жестокого характера всей современной жизни и обусловленной всеми этими явлениями повышенной нервозности, – была еще одна причина, располагавшая писателей и художников смотреть на мир как на мрачную