Стежки, дороги, простор - Янка Брыль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ты мой лучший друг!..» — так сказал нам немец Карл, старый рабочий. Вместе с ним мы, Микола и я, разряжали аккумуляторы без рукавиц и вместе с ним обожгли кислотой руки. Возмущенный Карл кричал на весь цех, показывая руки инженеру. Они были мозолистые, худые, как руки наших отцов. А «герр инженир», верный слуга своих хозяев, улыбался. «Та-ак, — сказал он, — теперь тебе, пожалуй, можно и рукавицы выдать…» И хуже всего, что вместе с инженером смеялись тогда три других немца — подростки, которым на этот раз посчастливилось не обжечь руки. Не смеялись только Микола и я. Микола потом попытался, больше жестами, чем словами, растолковать юношам, что все это совсем не смешно. А Карл — бритый молчаливый старик в синих штанах, латаных-перелатаных, с краюшкой хлеба в кармане тоже залатанной куртки, — Карл подошел к Миколе, протянул ему руку и сказал: «Ты мой лучший друг!»
У Карла же мы и спросили потом, почему так странно смотрит на нас который уже день маленькая Эрика. Оглянувшись вокруг, старик, понизив голос, заговорил: «Вам я скажу. Ее отец, рабочий Вилли Кляйн, был коммунистом. На этом заводе коммунистов была целая группа. Потом их посадили в концлагерь, перед войной. В этой трубе был замурован архив. Девочка знает, что вы из России, и она… Но тс-с! Давайте работать», — прервал он рассказ и снова взялся за лопату. Мы оглянулись. Никого не было, даже и тени фашиста, — чего он испугался? Карл понял наше недоумение, выпрямился над угольной кучей и, опершись на тяжелую лопату, с доброй улыбкой сказал: «Враг слышит». Такие плакаты висели повсюду, и так по-своему перетолковал их человек, который увидел в нас друзей…
— Жалко девчушку, — вдруг отозвался Микола задумчиво, тихо.
— Да, — сразу же ответил я, как будто не про себя вспоминал об Эрике, а говорил о ней вслух. А потом, спохватившись, спросил — Ты о ком?
— О ком же еще?.. Вернулась туда с хлебом, ходила по лесу, куковала. А может, и плакала… Эх!..
Минуту мы молчали.
И рядом с черными глазами Эрики встают передо мной заплаканные глаза Ядзи. Измученное польское дитя с ломтем хлеба, украденным у хозяина, ходит, может быть, по лесу, вглядываясь в темноту, и тихо кукует. Теперь у нас уже нет сомнений в том, что это все еще Германия. И девочку привезли сюда, как привезли и других, в неволю. И она плачет где-то, потому что родные люди, которых она так давно не видела, по которым изболелась душа, обманули ее. Так много хотелось им сказать, столько спросить, а они вот ушли… А может, ей и не удалось стащить хлеба: заметили — скупая, крикливая фрау или сам угрюмый, с огромной, как чайник, трубкой «гроссбауэр» — прусский кулак…
И где она теперь, что делает, какую тяжесть несет на сердце?..
— Я сначала подумал, — сказал я Миколе, — что ты не о ней…
— Так-то оно так, — перебил меня Колодка, — а больше всего, хлопцы, жалко хлеба. А то нажрались мы этой брюквы, как коровы, а все равно что и не ел человек. Как говорится — обедал, а живот не ведал. Хлеб — он все ж таки хлеб. Кабы принесла…
— Ско-ти-на, — медленно, тихо, отчетливо прошипел Микола.
— Ты это про кого? — удивился Колодка.
— Про тебя.
— Так, выходит, я для тебя скотина?
— Скотина.
— Ну, так ты за это, если хочешь знать… ты…
Колодка поднялся.
Наступила тревожная пауза.
Микола молчит.
И мне кажется, что кто-то невидимый снял с гранаты кольцо, большой палец руки медленно отпускает скобу, после чего пройдет несколько долгих секунд — и наступит развязка…
Колодка это понял.
— Хлопчики… — тихо сказал он. — Хлопчики, да что гы?.. Да я ж до самого Бреста терпеть буду! Что вы?.. Я просто пошутил. Я все понимаю. У меня ведь у самого дочка. Алеся…
В полутьме, хотя мы находимся рядом, я плохо вижу лицо Миколы. Но ведь оно, это лицо, мне так хорошо знакомо. Из-под всегда нахмуренных черных бровей глядят сейчас на Колодку глаза Миколы, уже, наверное, с искринками доброго смеха.
— Ну, вот видишь, — говорит Микола.
И я понимаю его.
— Да что ты, Степа, — говорю я, — неужто ты подумал: «Бросят»?! Ты только поменьше ной. И так ноги не служат, а еще и ты повис на них…
— А ведь у тебя одни сапоги пуда на три, — в тон мне говорит Микола.
Мы смеемся. Не только Микола и я.
— А, чтоб вам, хлопцы, доброго здоровья, — смеется Колодка, — ну вас!..
И мы двинулись.
На восток — на свою Заряницу.
1951
АХАЛИ-ГАГРА
Перевод Д. Ковалева
Пасмурная ночь. За окном шумит море. Будто кто-то неимоверно сильный хочет взобраться на берег, слизнуть с обрыва наш дом. Он, этот кто-то, не злой — в перекатах его усилий слышна скорее какая-то тоска, до скуки однообразная, многоголосая жалоба на судьбу, что осудила вот так, для какой-то непонятной цели, шуметь и шуметь… Ласковый, теплый, пенистый шум. Если ты сильный и сам, он покачает тебя на волнах. Если ж ты слабый, лучше не лезь, как драчливый мальчишка к здоровенному дядьке, а то он только потреплет огромной ручищей твою чуприну — заплюет твои ноги песком, повалит и выкатит вместе с галькой на берег. Даже вроде бы скажет: «Ну-ну!..» Так он и говорит, так и слышна в его шуме понурая, незлая угроза взрослого, который занят своим невеселым делом и не любит, чтобы ему мешали.
Днем оно, море, ласковое, солнечно-бирюзовое. Горы — темно-зеленые. Идешь по берегу, забудешься на мгновение, где ты, и вот — сквозь зелень деревьев в саду— увидишь, кажется, тучу. Дождь будет, что ли?.. И вдруг вспомнишь, что это — Кавказ!.. Снеговых шапок не видать. До самой вершины зеленой горы взбираются деревья, которые отсюда, с морского берега, кажутся кустами. Тучи над этой зеленью, или, лучше сказать, на этой зелени, видятся дымом огромных костров, разведенных где-то в горах. Костры эти