История свободы. Россия - Исайя Берлин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя, на первый взгляд, у друзей так много общего – ненависть к царской власти, вера в русского крестьянина, теоретический федерализм и прудоновский социализм, ненависть к буржуазному обществу и добродетелям среднего класса, антилиберализм, воинствующий атеизм, преданная дружба, сходство в происхождении, вкусах и образовании, – разница между ними очень велика. Герцен – оригинальный мыслитель (хоть это редко признают даже его преданные почитатели), независимый, честный и неожиданно глубокий. В то время когда панацеи, расплывчатые системы и простые решения царствовали в общественном мнении, проповедуемые последователями Гегеля, Фейербаха, Фурье, христианских и неохристианских социальных мистиков, когда утилитаристы и неомедиевисты, пессимисты-романтики и нигилисты, пустословы «научной» этики и «эволюционной» политики и всякого рода коммунисты и анархисты предлагали быстродействующие средства и долгосрочные утопии – социальные, экономические, метафизические, теософские, – Герцен сохранял неизменное чувство реальности. Он отдавал себе отчет в том, что такие общие и абстрактные понятия, как «свобода» или «равенство», если их не конкретизировать в соответствии с реальной ситуацией, могут в лучшем случае разбудить поэтическое воображение и вдохновить людей на прекрасные чувства, а в худшем – оправдывать глупость и преступления. Он ясно видел – а в его время это было гениальное прозрение – всю абсурдность общих вопросов: «В чем смысл жизни?», или «Чем объяснить, что все происходит так, а не иначе?», или «Какова цель, или мораль, или направление истории?» Он понимал, что подобные вопросы только тогда имеют смысл, когда их конкретизируют, то есть когда ответы на них зависят от конкретных целей конкретных людей в конкретных обстоятельствах. Если мы задаем вопрос о конечных целях, это не значит, что мы понимаем саму цель; если мы спрашиваем о «конечном» предназначении певца и его песни, это значит, что мы интересуемся совсем не его песнями или музыкой. Поскольку каждый человек действует тем или иным образом исключительно ради собственных, личных целей (независимо от того, насколько, по его мнению, они связаны с целями других людей и насколько он прав в этом предположении), цели эти для него священны и ради них он готов жить или умереть. Именно по этой причине Герцен так серьезно и страстно верил в независимость и свободу личности; осознавал то, во что он верил; и реагировал столь болезненно на фальсификацию или затемнение принципов, допускаемые в метафизическом или теологическом жаргоне и демократической риторике. По его мнению, важны только частные цели частных лиц, и попирать их – преступление, так как нет и не может быть принципа или ценности выше, чем цели отдельных лиц и, следовательно, не существует принципа, ради которого кто-то вправе насиловать их волю, или унижать, или убивать их – единственных творцов всех принципов и ценностей. Если каждому человеку не гарантировано минимальное пространство, внутри которого он может поступать так, как хочет, то ему остаются только те принципы и ценности, которые гарантируют теологические, или метафизические, или научные системы, претендующие на знание последней истины о месте человека во вселенной, а также о его функциях и целях в ней. Но все эти претензии Герцен считал мошенническими. Именно этот особый, не метафизический, эмпирический, «счастливый» индивидуализм делает Герцена заклятым врагом любой системы и любой попытки подавить ради нее свободу, неважно, во имя ли утилитаристских соображений или авторитарных принципов, во имя ли целей, данных в мистическом откровении, или во имя преклонения перед непобедимой силой, перед «логикой фактов», либо по еще какой-либо причине.
Что можно найти у Бакунина, хоть отдаленно сравнимое с этим? Бакунин с его напором, логикой и красноречием, с его желанием и способностью все ниспровергнуть, сжечь, разбить вдребезги, иногда по-детски неожидан, а иногда – патологически бесчеловечен; обладая странным сочетанием аналитичности и безудержного эксгибиционизма, он, как бы сам того не замечая, несет в себе многоцветное наследие XVIII века, не обращая внимания на то, что некоторые его идеи противоречат друг другу, – это забота «диалектики» – и сколько из них уже устарело, или дискредитировано, или было абсурдно с самого начала; Бакунин, официальный друг абсолютной свободы, не породил ни одной идеи, достойной внимания, ни одной свежей мысли, у него нет даже подлинного чувства, только забавные обличения, приподнятое настроение, недоброжелательные зарисовки и одна-две запомнившиеся эпиграммы. Остается историческая фигура – «русский медведь», как он любил себя представлять, морально и интеллектуально безответственный человек, который из абстрактной любви к человечеству готов, подобно Робеспьеру, идти по колено в крови; который, таким образом, представляет собой связующее звено в традиции циничного терроризма и пренебрежения отдельными людьми, что на практике так глубоко внедрилось в политическую мысль ХХ столетия. И эту ипостась Бакунина, этого Ставрогина в обличье Рудина, этот несколько фашистский уклон, эти методы Аттилы, этот дух Петра – все эти мрачные черты, столь не соответствующие облику симпатичного «русского медведя» – die grosse Lise[156] – открыл не только Достоевский, который преувеличил их и окарикатурил, но и сам Герцен, который создал великолепный обвинительный документ в «Письмах старому товарищу» – возможно, самом ярком, пророческом, трезвом и волнующем эссе о перспективах человеческой свободы, какое только написано в XIX веке.
Отцы и дети: Тургенев и затруднения либералов[157]
Вы, сколько я вижу, не совсем хорошо понимаете русскую публику. Ее характер определяется положением русского общества, в котором кипят и рвутся наружу свежие силы, но, сдавленные тяжелым гнетом, не находя исхода, производят только уныние, тоску, апатию. Только в одной литературе, несмотря на татарскую цензуру, есть еще жизнь и движение вперед. Вот почему звание писателя у нас так почтенно, почему у нас так легок литературный успех, даже при маленьком таланте. <…> вот почему у нас в особенности награждается общим вниманием всякое так называемое либеральное направление, даже и при бедности таланта <…> публика <…> видит в русских писателях своих единственных вождей, защитников и спасителей от мрака самодержавия, православия и народности <…>
Виссарион Белинский (Письмо к Гоголю, 15 июля 1847 года)[158]9 октября 1883 года Ивана Тургенева похоронили, как он и завещал, в Санкт-Петербурге, рядом с могилой его любимого друга, критика Виссариона Белинского. Его тело перевезли из Парижа после краткой церемонии около Гар дю Нор, на которой с приличествующими речами выступили Эрнест Ренан и Эдмон Абу. Панихида проходила в присутствии представителей императорского правительства, интеллигенции и рабочих организаций; возможно, то был первый и последний случай в России, когда эти классы мирно встретились. Времена стояли тревожные. Волна террористических актов достигла кульминации во время убийства Александра II двумя годами ранее; главари заговорщиков были повешены или сосланы в Сибирь, но большие беспорядки продолжались, особенно среди студентов. Правительство опасалось, что похоронная процессия может превратиться в политическую демонстрацию. Пресса получила секретный циркуляр из Министерства внутренних дел с инструкцией печатать только официальную информацию о похоронах, не упоминая об этой инструкции. Ни городским властям Санкт-Петербурга, ни рабочим организациям не позволили называть себя в надписях на венках. Собрание писателей, на котором Толстой должен был говорить о своем друге и сопернике, отменило приказ правительства. Во время похоронной процессии распространялась революционная листовка, но официально ничего об этом сказано не было, и, судя по всему, обошлось без инцидентов. Однако эти предосторожности и та тяжелая атмосфера, в которой проходили похороны, могут удивить тех, кто видит Тургенева так, как его видели Генри Джеймс, Джордж Мур или Морис Беринг и как большинство его читателей, вероятно, по-прежнему видит его. Для них он – автор прекрасной лирической прозы, тоскующий по идиллиям сельской жизни, элегический поэт последнего очарованья увядающих усадеб и их нелепых, но необычайно привлекательных обитателей, несравненный рассказчик, великолепно передававший оттенки настроения и чувства, поэзию природы и любви, что и обеспечило ему место среди первых писателей его времени. Во французских мемуарах тех времен он – le doux géant[159], как его называл Эдмон де Гонкур, милый, очаровательный, бесконечно приятный, просто обворожительный собеседник, которого прозвали Сиреной некоторые русские друзья, лучший друг Флобера и Доде, Жорж Санд, Золя и Мопассана, самый желанный и приятный гость из всех habitués[160], посещавших salon ближайшей подруги всей его жизни, певицы Полины Виардо. Тем не менее у российского правительства были некоторые основания для беспокойства. Оно не приветствовало приезд Тургенева в Россию, а особенно его встречи со студентами двумя годами ранее и нашло способ недвусмысленно передать ему это. Смелость не была ему свойственна; он сократил свой визит и вернулся в Париж.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});