Читая «Лолиту» в Тегеране - Азар Нафиси
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оппозиция встретила жестокий насильственный отпор. «Мы, „носящие деревянные башмаки и тюрбаны“[32], дали вам шанс», – предупредил Хомейни. «После каждой революции случаются публичные казни и сожжения тысяч коррумпированных элементов; на этом их история заканчивается. Им не разрешают публиковать газеты». Приводя в пример Октябрьскую революцию и напоминая, что пресса по-прежнему находится под контролем государства, он продолжал: «Мы запретим все партии, кроме одной или нескольких – тех, кто будет вести себя, как подобает… Люди ошибаются. Мы думали, что имеем дело с людьми. Теперь очевидно, что это не так. Мы имеем дело с дикими животными. Больше мы их терпеть не станем».
Пересказывая события этих лет, я поражаюсь, как сосредоточена тогда была на работе. О том, как примут меня студенты, я тревожилась не меньше, чем из-за политических волнений.
Мое первое занятие состоялось в длинной аудитории с окнами, тянущимися вдоль одной стены. Когда я вошла, там яблоку было негде упасть, но заняв свое место за столом, я перестала нервничать. Студенты вели себя необычайно тихо. В руках я держала тяжелую стопку книг и ксерокопий для занятий – эклектичную смесь революционных писателей, чьи произведения были переведены на персидский, и «элитистов» – Фицджеральда, Фолкнера, Вулф.
Занятие прошло успешно, и дальше преподавать стало легко. Наивная идеалистка, я была полна энтузиазма и влюблена в книги. Студенты проявляли любопытство ко мне и доктору К., кудрявому молодому преподавателю, которого я встретила у кабинета доктора А. Для них мы были странным новым пополнением преподавательского состава в эпоху, когда большинство студентов из кожи вон лезли, чтобы изгнать своих профессоров – все они были «антиреволюционно настроенными», а это могло означать что угодно, от сотрудничества с прежним режимом до привычки сквернословить в аудитории.
В тот первый день я спросила студентов, каким целям, по их мнению, служит художественная литература и зачем вообще нужно читать. Странный способ начать обучение, но мне удалось привлечь их внимание. Я объяснила, что в этом семестре мы будем читать и обсуждать множество разных авторов, но у всех них есть одна общая черта – они ниспровергают устои. Некоторые – Горький или Голд – делают это открыто и вслух заявляют о своих политических целях; у других – Фицджеральда и Марка Твена – противоборство хоть и не лежит на поверхности, но присутствует, пожалуй, даже в большей степени. Я сказала, что мы еще не раз будем возвращаться к этому понятию – «ниспровержение устоев» – потому что мое понимание его отличалось от общепринятого определения. Я написала на доске одну из своих любимых цитат немецкого философа Теодора Адорно: «Высшая форма морали – даже в моменты полной уверенности в своей правоте не переставать сомневаться». Я объяснила, что большинство великих произведений, созданных человеческим воображением, призваны заставить читателя чувствовать себя чужим в его собственном доме. Хорошая литература всегда заставляет нас сомневаться во всем, что мы принимаем как должное. Она ставит под сомнение традиции и ожидания, когда те становятся слишком закостенелыми. Я попросила учеников читать произведения и думать о том, что именно их задевает, вызывает легкий дискомфорт, заставляет оглядеться вокруг и взглянуть на мир другими глазами, как Алиса в Стране чудес.
В то время главным отличием студентов друг от друга были их политические взгляды. То же касалось преподавателей. Постепенно я выучила их имена и научилась распознавать, кто с кем, кто против кого, кто принадлежит к какой группе. Сейчас их лица всплывают передо мной из бездны, и мне становится почти страшно; они как призраки мертвых, вернувшиеся к жизни, чтобы завершить незаконченную миссию.
Вот в среднем ряду сидит Бахри, теребит карандаш, опускает голову и что-то пишет. Записывает ли он за мной или только притворяется? Иногда он поднимает голову и смотрит на меня, словно пытаясь расшифровать головоломку; потом снова наклоняет голову и продолжает писать.
Во втором ряду у окна сидит юноша, чье лицо я хорошо помню. Он сложил руки на груди и слушает с непокорным видом, внемлет каждому слову, но не потому, что хочет или должен научиться, а потому что по своим причинам решил не пропускать ни слова из моих лекций. Я буду звать его Ниязи.
Студенты с самыми радикальными взглядами сидят в задних рядах; на их губах сардонические ухмылки. Одно лицо я помню особенно хорошо: лицо Махтаб. Она сидит неуклюже и зажато, смотрит прямо перед собой на доску, явно смущаясь тех, кто сидит справа и слева. Кожа у нее темная, а лицо простоватое; она не вполне еще избавилась от детского жирка, в глазах печаль и безнадежность. Позже я узнала, что она родом из Абадана, городка нефтяников на юге Ирана.
И, конечно, нельзя не вспомнить Заррин и ее подругу Виду. Они привлекли мое внимание в самый первый день, потому что разительно отличались от остальных; казалось, им совсем не место в этой аудитории или в этом университете, раз на то пошло. Они не попадали ни в одну категорию – в то время наши студенты четко на них делились. Левых можно было узнать по усам, прикрывающим верхнюю губу; это отличало их от мусульман, выбривавших между усами и верхней губой четкую линию. Некоторые мусульмане также отращивали бороды или хотя бы щетину. Студентки левого толка носили одежду цвета хаки или бутылочно-зеленого – просторные свободные блузы поверх широких штанов; мусульманские девушки ходили в платках или чадрах. Между этими двумя недвижимыми реками находились аполитичные студенты; их