Настигнут радостью. Исследуя горе - Клайв Стейплз Льюис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кёрк, конечно, дал мне не только Гомера. Оба великих зануды – Цицерон и Демосфен – тоже требовали внимания. И – о, счастье – Лукреций, Катулл, Тацит, Геродот. Вергилия я тогда еще не успел полюбить. Я писал сочинения на латыни и по-гречески. (Как ни странно, я дожил вот уже почти до шестидесяти лет, так и не заглянув в Цезаря.) Еврипид, Софокл, Эсхил… По вечерам я занимался французским с миссис Кёркпатрик – примерно так же, как Гомером с ее мужем: мы быстро прочли несколько хороших романов, и вскоре я уже покупал себе французские книги. Я надеялся, что буду писать сочинения и по-английски, но, увы! – то ли Кёрк чувствовал, что не вынесет моего творчества, то ли догадывался, что я люблю этот жанр, который он, несомненно, презирал, – так или иначе, мы обошлись без эссе. Первые несколько дней Кёрк еще давал мне советы по чтению, но, заметив, что в свободные часы я не теряю времени даром, он предоставил чтение на родном языке моему собственному выбору. Позже мы приступили к итальянскому и немецкому, все тем же способом. Очень быстро прошли грамматику, я выполнил упражнения и сразу погрузился в «Фауста» и «Ад». В итальянском я преуспел, с немецким, наверное, тоже все получилось бы, но мне пора было уже расставаться с Кёрком, так что в этом языке я остался на уровне школьника. Несколько раз, уже во взрослой жизни, я приступал к «отчистке» немецкого, и всегда тут же находилась более срочная работа.
Важнее всего был Гомер. День за днем мы продвигались вперед, мы выхватили из «Илиады» всю «Ахиллеиду», а потом прочли «Одиссею» целиком, и ее музыка, ее ясный, печальный свет навсегда вошли в меня. Конечно, я романтизировал ее, как всякий мальчишка, успевший начитаться Уильяма Морриса. Зато это спасло меня от худшей ошибки, от «классицизма», которым гуманисты помрачили полмира. Вслед за Моррисом я называл Кирку «ведуньей» и каждую свадьбу «брачным пиршеством» – и не жалею об этом. Это все ушло без следа, я научился зрело воспринимать «Одиссею». Странствия по-прежнему значат столько же, сколько они значили, великая «благая катастрофа», как сказал бы Толкин, когда Одиссей срывает лохмотья и во весь рост встает перед женихами, значит не меньше, чем прежде, но, пожалуй, теперь я больше всего люблю эти изысканные, в духе Шарлотты Йонг, семьи на Пилосе и в Спарте. Да, Морис Поуик[80] прав: в каждом веке есть цивилизованные люди. Следует добавить: и в любом веке они живут среди варваров.
На дневной и воскресной прогулке мне открывался Суррей. Какой прекрасный контраст с моими родными местами, где я гулял на каникулах! Красота их была столь разной, что даже дурак не пытался бы их сравнивать, и это раз и навсегда исцелило меня от опасной привычки сравнивать и выбирать лучшее – это глупо, когда речь идет об искусстве, и совсем глупо, когда речь идет о природе. Прежде всего надо отдаться красоте. Закрой рот, открой глаза и уши. Вбирай в себя то, что видишь, и думать не думай о том, что бывает или есть где-нибудь еще. Об этом ты можешь, если нужно, подумать потом. (И заметьте, если вы сумеете хорошенько научиться чему-нибудь, это непременно поможет вам потом научиться христианству. Христианство – школа, где сумеют использовать все ваши прежние уроки.) Я полюбил укромность Суррея. В Ирландии я видел издалека горизонт и море (о них мы еще поговорим), а тут – извилистые тропинки, узкие долины, леса. В долинах и лесах прятались деревни, полевые тропки, кустарники и тайные лощины, – и среди них, всегда неожиданно – коттедж, ферма, дача или усадьба; я не мог охватить все это взглядом и каждый день отправлялся на прогулку, словно в лабиринт сказаний Мэлори или «Королевы фей». Даже если мне удавалось забраться на гору и оттуда оглядеть долину, в ней все равно не обнаруживалось классического единства вивернских ландшафтов. Долина переходила на юге в другую долину, поезд, проехав росчисть, исчезал в роще, холм прямо напротив меня ухитрялся скрыть свои выступы и расселины. Так случалось даже в летний полдень, но еще прекраснее был осенний день на дне долины, в молчании, под старыми огромными деревьями. Особо я помню ту минуту, когда как-то (в тот раз – с компанией) неподалеку от Фрайди-стрит, наткнувшись на знакомый причудливый пень, сообразил, что мы уже добрых полчаса ходим по кругу; и еще я помню зимний вечер и холодный закат на холме Кабанья Спина. Зимним вечером в субботу я возвращался с прогулки с озябшими руками, красным носом, сладостно предвкушая чай и зная, что дома, у очага меня ждет чтение на вечер и на воскресенье – новая, вожделенная книга. Вот тогда я бывал так счастлив, как только можно быть счастливым на земле.
Говоря о почте, я забыл упомянуть посылки. В наше время было одно преимущество, которому можно теперь позавидовать: книги были доступны и дешевы. Томик издательства «Эвримэн» стоил шиллинг и всегда был в продаже, «Мировая классика», «Библиотека муз», «Домашняя библиотека», «Темпл классик», французские книги Нельсона, карманные издания Бона и Лонгмена – все было по карману. На все свои деньги я выписывал книги, и самыми счастливыми были те дни, когда с дневной почтой приходила бандероль в серой обертке: Мильтон, Спенсер, Мэлори, «История святого Грааля», «Сага о людях из Лаксдаля», Ронсар, Шенье, Вольтер, «Беовульф», «Гавейн и Зеленый рыцарь» (последние две книги в переводе), Апулей, «Калевала», Геррик, Уолтон, Джон Мандевиль, «Аркадия» Филипа Сидни, почти все сочинения Уильяма Морриса. Иногда книга разочаровывала меня, иногда увенчивала мои надежды, но сам миг, когда я распечатывал посылку, был прекрасен. Приезжая в Лондон, я с робким почтением глядел на здание книжного