Отдельное требование - Ольга Лаврова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Глупо. Все идет глупо».
Где-то по пустым улицам мчалась «Скорая».
Стрепетов обернулся к сидевшему, и тут ударил сноп света, и на дощатую стену палатки упали рядом две тени: чересчур длинная — Стрепетова и бесформенная, шевелящаяся — того. Это Сашка поставил машину поперек улицы впритык к тротуару и включил фары, чтобы Стрепетову лучше видеть, что к чему. Сашка службу знал. И Опенкин службу знал. Только он, Стрепетов, свалял дурака раз и другой. И он разозлился на себя, словно на постороннего бездарного человека, и, как всегда в таких случаях, утратил небесполезную, но обременительную иногда склонность к самоанализу и рассуждениям.
— К черту! — сказал он и полез в карман.
Там был платок — один из тех, что недавно купила мать. Они казались ему слишком большими и жесткими, но сейчас это было кстати. Стрепетов присел на корточки, близко увидел завернутый вниз оледенелый красный носок, редкие черные волосы, местами слипшиеся, местами стоявшие дыбом на холоде, и почувствовал запах крови, которую жадно впитывал снег. Решительно отвел он от раны окоченевшие ладони и стал накладывать жгут чуть пониже колена; сидевший длинно матерился и стискивал зубы, когда было невтерпеж, но не сопротивлялся, спасовав перед быстротою натиска. Потом Стрепетов принес два пустых ящика, один упер в стену за его спиной, чтобы можно было прислониться, второй поставил на попа, проверил, нет ли гвоздя, и поднял на это возвышение раненую ногу. Красные струйки поползли теперь к колену, но они были уже медленными, кровь сочилась толчками, слабея, и раненого это успокоило. Он со всхлипом передохнул и сплюнул размякший, изжеванный окурок. Стрепетов протянул сигарету. Тот поглядел на свои руки в крови и снегу, облизнул губы и сказал:
— Давай.
И Стрепетов вставил сигарету ему в рот, дал прикурить и закурил сам. Он увидел его лицо — скуластое лицо с большим хрящеватым носом и глазами, упрятанными в щелки от резкого света фар.
«А держится парень неплохо. Другие стонут, ахают, пропоров острым камнем ногу в походе. Тут тебе не камешек, пуля...»
Теперь они сидели на приступочке рядом, и Стрепетов знал, что как можно скорее надо снова спрашивать. Но тут они услышали «Скорую»...
Кругленький доктор в кургузом халате поверх пальто быстро осматривал и щупал.
— Ну-ну, — весело приговаривал он. — Хорошо, что не в глаз! Сильное кровотечение? Вижу, вижу. Поврежден какой-нибудь сосудик. Все это мы починим. Внутреннее кровоизлияние хуже. Кость цела, мясо нарастет. Все прекрасно! Когда в меня будут стрелять, я попрошу, чтобы целились точно так же.
Парня увезли. Сашка выключил фары. На белом приступочке осталось два полукруга — протаявший до досок там, где сидел раненый, и второй, только обозначенный примятым снегом. Надо было идти к Опенкину. Но Стрепетов чувствовал, что не может оставить все, как есть. Ведь придет утро... Тогда он отнес ящики на место и, загребая сапогом, начал засыпать красные пятна. Сашка хмыкнул, потом сказал: «А вообще-то, верно», — и принялся помогать.
И только тут Стрепетов понял, что широкоплечий Вася не вернется. Что он попросту удрал.
«Ничего себе дружок! — подумал он. — У него, видите ли, ноги замерзли. Неохота было стоять на углу. Побежал греться. Да он, по-моему, и не собирался возвращаться. Он...»
Но тут Стрепетов оборвал себя, потому что у порога сознания копошилась некая подсознательная мысль — мысль, которая была не ко времени и путала карты. «Ладно, это я додумаю после».
Но вот о чем он не мог не думать — это о своей ошибке. О том, какого он свалял дурака. Как упустил свидетеля, который был сейчас совершенно необходим. Его надо было взять за руку, повести на место и заставить рассказать, как они шли и где кто был в момент выстрела, куда убежал тот тип с пистолетом... и все, что еще он смог бы вспомнить. Даже если завтра он приведет его сюда, уже будет не то: одно забудется, другое ускользнет, безвозвратно исчезнут следы.
Он пошел искать Опенкина, ярясь и разнося себя на все корки. Он считал, что виноват во всем сам и что при умелом обращении от этих двоих можно было чего-то добиться.
* * *Переулок спал, заваленный сугробами, полный лунного холода и диковатой окраинной тишины. Кривой, глухой переулочек с обледенелой водоразборной колонкой, мутноглазыми домиками и старыми деревьями. С их ветвей, поднятых высоко над крышами и потому ловивших ветер, совсем не слышный внизу, облетала морозная пыль. А на мостовой лежало прозрачное сплетение голубоватых теней. Если присмотреться, у каждого дерева их было две — одна от луны, другая — от ближнего фонаря, и вторая была темнее и чуть-чуть трепетала в такт покачиваниям фонаря.
Тротуар, отгороженный мощным снеговым хребтом, сузился до тесного прохода. «Веселая тут будет картинка, когда все потечет!» — некстати подумал Стрепетов и увидел Опенкина, который привычно подремывал стоя, как лошадь, и вскинулся, заслышав стрепетовские шаги.
Ага, вот оно! Вот где это произошло... Домишко такой же точно, как и остальные. Конек крыши, начавший темнеть под первым мартовским солнцем, провис посередине, словно натруженная спина. Гроздь сосулек там, где положено быть водосточной трубе. Палисадник доверху набит снегом — в недрах его, верно, похоронены до весны ветхая скамеечка и столик.
Отсюда начинался кровавый след.
Ищущим, нетерпеливым взглядом окинул Стрепетов клочок тротуара. Он увидел путаницу мужских следов. Увидел вмятину в снежном хребте — здесь парень упал, когда в ногу впилась пуля. Увидел урну, увенчанную белым холмиком. И все. Больше ничего.
Неужели больше ничего?! Где же безмолвные свидетели, где улики, которые дали бы хоть малейший толчок дальнейшим поискам и догадкам? Их не было. Пригнувшись от напряжения, шарил и шарил Стрепетов глазами, ужасаясь своей слепоте. Штакетный забор — урна — алые пятна — беспорядочные следы — вмятина. Снова темные штакетины палисадника — урна в белой шапочке — кровавые пятна и брызги — следы мужских ботинок — продолговатая вмятина с осыпавшимися краями...
Но вот что-то дрогнуло, стронулось то ли в нем самом, то ли в очертании вещей, и Стрепетову показалось, что он медленно, кругами начал снижаться над полоской тротуара, зажатой между палисадником и сугробом. Масштаб восприятия менялся, границы сдвинулись, штакетный забор уходил все выше вертикальной стеной, отпечатки подошв вырастали в обширные впадины с причудливым рельефом, а урна возвышалась, как домна. Крошечное и пустое дотоле пространство широко распахнулось и захлестнуло Стрепетова множеством предметов.
Тут были окурки. Кусок бечевки, завязанный узлом, щепка со свежим продольным изломом, прозрачная конфетная бумажка, и приподнятый край ее бросал на снег едва заметную розоватую тень. Полузанесенный спичечный коробок. Три обгорелые спички. Обрывок газеты, пригвожденный к подножке урны смерзшимся плевком. Желтая наледь, косичкой сбегавшая по одной из штакетин — результат прогулки какой-то собачонки. Мандариновая корка, расплющенная каблуком. И все это взывало к Стрепетову, требовало, чтобы он разгадал происхождение каждой вещи и ее причастность к событиям, чтобы он дал ей хозяина, смысл; все тщилось из ничтожного мусора превратиться в вещественное доказательство, в улику. Он выбрал пустое местечко, куда можно было встать, и шагнул в раскрывшийся перед ним микромир. С чего же начать?
Может быть, со щепки? Ее могла отколоть от штакетника пуля. Преступник мог зацепиться за нее рукавом и, отдирая от доски, оставить там кусочек ткани или хоть нитку. Долго взбирался и вновь опускался по штакетинам свет карманного фонаря, ища ответа. Нет, щепка попала сюда случайно.
А этот газетный клочок? Эта серая, чуть колеблемая воздухом плоскость, загроможденная рядами строк, ограниченная извилистой линией отрыва? Она говорит что-то, но говорит о другом.
И пришла
ленным по
и стан
вода
ем все возможности...
Путаясь в обломках слов, добрался Стрепетов до конца и остановился. Нет, нужна какая-то система. Все это можно изучать сутками. Нужен принцип деления. Он подумал о времени. О времени, которое всегда и везде оседает на землю пластами. Надо отделить от всей его громады тончайший слой последнего часа. Поможет снег. Он перестал идти часа полтора назад. Он настлал чистую страницу и на ней запечатлелись письмена этих девяноста минут. Значит, все, что выступает частично или обнажилось лишь потому, что оказался нарушенным верхний покров, принадлежит прошлому и не должно приниматься в расчет. Стало быть, не нужны ни щепка, ни спичечный коробок, ни мандариновая корка, видная оттого, что на нее наступили. Отойдите, вы мне не нужны. Займемся тем, что может иметь значение.
Окурок «Беломора» лежит восстановленным перпендикуляром к недокуренной сигарете. Он изжеван, превращен в бумажные лохмотья, это изуродованный труп папиросы, которую курят, не вынимая изо рта, и потом не кидают, а сплевывают то, что осталось. Кем доводится ему соседка-сигарета? Пожалуй, они современники: оба совсем одинаково — едва заметно — припорошены искристой пудрой, что облетает с деревьев и крыш. Итак, сигарета «Памир» сожжена примерно до середины, следов мундштука нет...