Собрание сочинений в четырех томах. Том 2 - Александр Серафимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уже не гремела в урочные часы два раза в день калитка. Тихо, угрюмо стоял дом, чернея окнами, и по вечерам светилось одно окно.
Старая Федосья с жутким чувством входила в дом за приказом на базар и чтоб прибрать большие молчаливые комнаты. Кряхтя и озираясь, стирала пыль и незаметно крестилась — в комнате всегда угрюмый полумрак, ставни не открывались, в сумраке тускло блестела позолота стульев, иногда как будто тянуло ладаном. В маленькую комнатку с одним окном Федосья не заглядывала: Парфен Дмитрич и к дверям не допускал.
Сам Парфен Дмитрич редко выходил, и одиноко и сиротливо светилось по ночам оконце.
Для Федосьи время шло от утра до обеда, от обеда до ужина; там, чуть прикорнет, вставать на базар, и так колесом, а оглянется, назади — годы. Уже руки стали дрожать, ноги устают возле плиты, а все теплится какое-то смутное ожидание, надежда. Что-то переделается, устроится, начнется по-иному, по-хорошему.
То, что происходило в большом доме, как-то шло мимо нее, мимо кухни. Шла там своя, им не открывающаяся, чужая жизнь. Знали о ней только по внешним проявлениям: либо покричат давать обед, либо в лавку пошлют, либо мертвого выносят. Но и в доме точно так же и не знали и не думали о жизни, которая шла в кухне. Из дома приходили только распоряжения.
И вот пришло приказание, чтобы Пимен уходил. Парфен Дмитрич продал лошадь, и дворник был не нужен.
Федосья обомлела. Один живой человек в этом огромном и страшном дворе, закрывавшем собой не знаемый ею город, отрывался от нее. И она охватила эту растрепанную щетинистую голову и качала, как ребенка.
— Да родимый ты мой!.. да куда же ты!.. да как же я без тебя!..
Пимен неодобрительно ворочал бровями.
— Одно слово, женский пол... Это же не деревня... али тут занятие не найдешь?.. — И, помолчав и почесав в затылке, протягивал: — Да где-е найтить...
Пимен остался в кухоньке, только на двор выходил в сумерки, да окна вечером при огне Федосья тщательно занавешивала.
Раз, когда вздули огонь и занавесили окна, отворилась дверь, и вошла дочка Федосьи. Она на минутку приостановилась в дверях передохнуть и опустила на пол перед собой узел, а за спиной в черноте мелко шептался непрерывным бормотанием осенний дождик.
Федосья глянула и всплеснула руками: дочка была испитая, со впалыми глазами и, что особенно страшно, крепко постаревшая.
— Дашенька... Родная... Да когда же ты замуж-то!..
Она часто виделась с дочерью, и только в этот осенний, холодный, шепчущийся вечер вдруг увидела, как жизнь ее обмяла, стерла румянец, молодость, задорный вид. Вспомнила, сколько детей она отнесла в воспитательный, и заплакала от безнадежности.
— И-и, маменька, куда уж замуж!.. Жить к вам пришла.
Они стали жить втроем, прячась и опасливо поглядывая на окна дома. Но там все было тихо.
Мягко катилась, прыгая на резиновых шинах, карета. Только слышно, как чеканили по мостовой лошади. Карета остановилась у железных ворот.
Долго возилась у замка вышедшая на звонок Федосья. Из кареты вышел чистый господин, молодой и в цилиндре, и помахал платочком.
— Дома дядюшка Парфен Дмитриевич?
— Дома.
Он пошел за Федосьей. Студентик, вышедший в адвокаты, превратился после смерти отца в руководителя крупных предприятий и приехал навестить, справиться о здоровье и поразнюхать, что с дядюшкой, от которого ждал наследство.
Федосья отворила входные двери, а сама спустилась с крыльца и стала дожидаться.
Из комнаты донесся крик, что-то упало, потом торопливый топот.
В ту же минуту из дверей вылетел с цилиндром на затылке племянник и понесся через двор к калитке. За ним косматый, обросший, с бешеными глазами Парфен Дмитрич, без шапки, в туфлях; из-под развевающегося халата мелькало грязное, пропитанное потом, промозглое белье.
У калитки адвоката рванула за ногу захлебывающаяся собака; адвокат, потеряв цилиндр, вырвался на улицу, вскочил в карету и, держась за ногу, велел гнать лошадей.
Парфен Дмитрич с грохотом захлопнул калитку и долго ругался и грозил кулаком, косматый и страшный. А потом опять залез к себе в берлогу и не показывался. Снова мрачен и молчалив стоял дом. И уходили дни и месяцы.
Федосья, когда приходила в кухню из комнат, куда ходила относить обед, рассказывала:
— Страшно там. Темно. Ставни все заперты. Прибирать не велит. Дух тяжелый, чисто преет все. Не продыхнешь. Кости, объедки — так все там и остается. Самого и не вижу, только слышно, бубнит: «Все-о забрал, все-о, а этого не заберешь. Не-э-э!..» — и звякнет об кассу. Поставишь в прихожей обед да скорее вон.
— Не жилец на белом свете, — замечал Пимен.
— Должно, в кассе не провернешь денег, — вставляет дочка.
— Може, и нам чего откажет, как помрет, молиться за душу его несчастную. Денег для базара совсем мало стал давать, не знаю, как и оправдывать.
— Держи карман ширше, — сердито высморкался солдат, — как бы не завещал.
И все трое стали чего-то ждать. Чего, они сами не знали, но внимательно вглядывались в темные, молчаливые окна и в оконце, которое одно только светилось по ночам.
...Пришла осень, ушла зима, стояли тихие звездные задумчивые вечера над цветущим садом, молчаливым двором, угрюмым домом, маленькой кухонькой и собачьей будкой.
В кухоньку кто-то постучался. Там засуетились. Солдат и дочка спрятались за полог. Федосья подвернула лампочку и отворила. Из темноты чуланчика шагнул, сильно сгибаясь, адвокат в цилиндре.
— Здравствуйте.
— Доброго здоровья.
Он снял цилиндр, слегка почистил рукой и почистил колени.
— Ну, как дядюшка? Как здоровье? А ты чего распустился? Папиросы крутишь... Не видишь, с кем разговариваешь!..
— Как не видать, вижу. Зараз пойтить сказать. Велел доложить, как вы прийдете...
— Нет, нет, нет... Зачем же!.. Ты куришь? Не угодно ли, — он раскрыл вызолоченный порттабак, — я человек простой, садись, пожалуйста...
— И как вы влезли — в калитку не пройдешь, через забор высоко, опять же гвозди.
— Нда-а... — замялся адвокат. — Ну, как он? — и повертел пальцем себе около лба.
— Да что ж, обыкновенно, — проговорила Федосья, вытирая о фартук руки, — как люди. Что ему? Один.
— Может быть, доктора бы? Я думаю комиссию назначить. Как же можно... ведь у него состояние.
Солдат встал и потянулся.
— Пойтить собаку с цепи спустить, — на ночь велит спускать.
Адвокат дернулся к нему.
— Голубчик, да нет... Зачем же!.. Вот тебе рублевочка. На табачок... Кури на здоровье... Да проводи, голубчик, как бы она не сорвалась с цепи, проклятая... А за ним примечай, если какие ненормальности, скажи, я уж хорошо заплачу.
— Да уж будьте покойны.
Они вышли» прошли двор и сад. Около забора адвокат снял цилиндр, стал на четвереньки и исчез в дыре под забором. Солдат стоял, удивленно разводя руками.
— Ну, прыткий!.. Как ловко! Собаки проклятые подкопали; надо заложить.
В кухоньке долго обсуждали визит адвоката.
— Никак нельзя его допускать. Обязательно объявит сумасшедшим, тогда нам крышка.
— Вот горе-то, — плакала Федосья, — денег совсем перестал класть. Сидит у себя и урчит. Ежели не кормить его, сдохнет, тогда иди на улицу. То хоть квартира даровая, хоть голову есть где приклонить.
И они стали ему относить то, что сами ели. Дочка Федосьина ходила на поденщину, Федосья по субботам сбирала копеечки на паперти, а солдат лежал на нарах. Пел псалмы и, затягиваясь цигаркой, сплевывал через всю кухню в угол.
Наведывался иногда адвокат все тем же путем в дыру под забором и дарил по целковому солдату, чтоб не спускал собаку...
...Раз Федосья пришла из дому; руки, голова у нее тряслись.
— Молчит и вчерашний обед не тронул. Жуть в комнатах.
Когда втроем вошли в маленькую комнатку, было задохнулись от нестерпимой вони. Парфен Дмитрич лежал навзничь, и с кровати свесились рука и голова. Вызвали полицию. Прискакал племянник. Вскрыли кассу ключом, который взяли из застывшей руки покойного. В кассе оказалось триста тысяч рублей бумагами и наличными.
Преобразился пустой двор, и старый сад, и угрюмый дом. Всюду ремонт, перестройки, и не узнать, было ли подворье. Племянник переселился сюда на жительство.
Собаку отвели на живодерню, и когда вели, в темном мозгу смутной тревогой мелькнуло воспоминание о натянутой веревке, тащившей ее когда-то. Но она была стара, с выпавшими зубами, и покорно шла, не зная, зачем прожила свою жизнь на пустом дворе и зачем лаяла на людей, которых никогда не знала.
Федосья с посошком и котомкой за спиной ушла в деревню. А Дашенька, ее дочка, и солдат потерялись в огромном шумящем городе.
Судили их всех троих вместе. Федосья в деревенском убогом наряде, с деревенским, изрезанным морщинами лицом, Дашенька в великолепном бархатном платье, и по обвинительному акту она значилась: баронесса фон Дитмар. Пимен во фраке, но так как он давно не брился и густо полезла седеющая щетина, видно было, что фрак неуклюже сидел на старом солдате.