Вопросы к немецкой памяти. Статьи по устной истории - Лутц Нитхаммер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Злая интонация этой фразы – лишь верхний слой краски, скрывающий гордость семьянина и его наслаждение отвлеченной от мира семейной жизнью. Герман Пфистер создал свой собственный космос, и в послевоенное время ему удалось в него спрятаться: политический центр умер, и Пфистер ничем его не заменил. «Почему я должен поддерживать ХДС?» Генрих Любке, с точки зрения Германа Пфистера, был свинья, потому что, будучи министром сельского хозяйства земли Северный Рейн-Вестфалия, отправлял продовольствие в Баварию. Но об Аденауэре, Хейсе, Эрхарде Пфистер может говорить только восторженно, очевидно, потому, что эта надпартийная троица наконец-то оставила людей в покое.
Эрхард только одну ошибку сделал – что перешел с угля на нефть. Это была погибель ФРГ.
СДПГ для Пфистера – тоже не соблазн, потому что, как он говорит, она никогда не соблюдала собственную программу «Свобода, равенство, братство». Из профсоюза («После конца войны меня из Немецкого трудового фронта перевели в Промышленный профсоюз горняков») он в середине 1950-х годов тоже ушел, когда увидел, как профсоюзные функционеры кутили на курорте; его реакция была резкой: «Функционер не имеет права быть выше члена профсоюза». Союз рудокопов-католиков, в котором он состоял, и тот распался, так что теперь, в старости, Герман свободен от всяких политических забот.
Теперь господин Пфистер уже никто и ничто, он лишь патриарх и католик. С одной стороны, он научился отбиваться от посягательств политиков, которые так сильно повлияли на его молодость. С другой стороны, он усвоил по ходу дела ряд глобальных объяснений, позволяющих ему уживаться со своим противоречивым опытом и сопротивляться посягательствам политиков, как положено главе семьи. При ближайшем рассмотрении эти объяснения оказываются условными и хрупкими, но они помещают слепое подчинение высшей силе в величественный контекст. Процитированные в начале слова Германа Пфистера о войне – это одна из трех больших компенсаторных фантазий, которые структурируют его биографию. Вторая – это антисемитизм, посредством которого он разрешает для себя загадку экономического кризиса, для которой нет другого решения в том католически-националистическом мире, в котором он вырос. Не причисляя себя к нацистам, Герман благодаря антисемитским идеям может одновременно и выразить свое восхищение Гитлером, и по-пролетарски дистанцироваться от фашизма. Третья фантазия – это восхищение отцами экономического чуда, сделавшими так, что в 1950-е годы мир Германа Пфистера снова пришел в порядок. И это свое восхищение он должен как-то примирить с тем фактом, что потом этот его мир во время угольного кризиса снова сошел с рельсов. Об Эрхарде (как и об Аденауэре и Хейсе) он может говорить лишь восторженно, но все-таки именно Эрхарда он считает виновным в погибели ФРГ. Мостиком между величайшими достижениями и ответственностью за худшее прегрешение является фраза «только одну ошибку сделал». Людям свойственно ошибаться.
В голове Германа Пфистера существуют запреты на некоторые мысли, и эти запреты заставляют быть изобретательным. Он неспособен на аналитическую социальную критику не в силу своих убеждений или лояльности системе. Авторитеты, как выясняется при ближайшем рассмотрении, для него мало значат: трус-отец, учительская шатия-братия, штейгеры, избивающие иностранных рабочих, убийца-бургомистр, лживые церковные власти, вожди нации, которые своими «ошибками» ввергли всех в катастрофу… взгляд наверх для Пфистера – это взгляд в нечто, сильно напоминающее комнату ужасов. Его критический потенциал не получает развития – не столько из-за недостатка образцов критического мышления вокруг, сколько из-за того, что эти образцы, которые всегда имелись, предлагались всегда не тем политическим лагерем. Господин Пфистер принадлежал к лагерю католиков. Критика общества для него – это критика личностей, которая исходит из существования структур как чего-то как бы естественно данного; критиковать эти структуры значило бы для него примерно то же самое, что участвовать в сборищах соседей-коммунистов. Общая повседневная жизнь пролетариев не исключает того, что их мысли могут быть несовместимы друг с другом, и более того, она допускает усиленное формирование иммунитета к образу мыслей других. Какие-то мысли запрещены собственному сознанию. Эти запреты имеют свои издержки, которые проявляются в фантастических объяснениях взаимосвязей между мировыми явлениями. Для господина Пфистера критика капитализма запретна не потому, что ей противоречит его собственный социальный опыт, а потому, что у соседей-товарищей она играла роль эрзац-религии. Ему ближе оказывается такое внутримирское объяснение мирового экономического кризиса, которое более сродни католицизму, а именно обвинение евреев. Сама церковь с ее доктриной не может объяснить Пфистеру, почему он остался без работы, хотя и в 1931 году, и в 1961-м именно ее люди были в Германии канцлерами.
Так, в фантазии преодолевая социальные мыслительные запреты, господин Пфистер идеализирует политиков, подобных Гитлеру и затем Эрхарду, которые, с одной стороны, творили едва ли не чудеса, а с другой – привели его собственный мир к катастрофам. Единственное, что сделал плохого Эрхард, – это то, что он заменил уголь нефтью. А единственное, что плохого сделал Гитлер, – это то, что он проиграл войну, точнее – то, что он напал на Россию, вместо того чтобы сначала расправиться с Англией. Ведь если бы немцы сперва заняли Англию, то англичане не смогли бы нас потом бомбить. Объяснение это не оригинально, оно заимствовано из национал-социалистской дискуссии 1941 года. В центре его стоит подчеркивание важности работы в тылу. Германию не победили на Восточном фронте: ее поставили на колени бомбардировками. Это представление об истории и о роли в ней «фронта в тылу» могло бы спровоцировать вопрос: а почему же господин Пфистер получил бронь как незаменимый работник? Конечно, он был шахтером и был, возможно, необходим военной промышленности. Он рано женился, и начиная с 1936 года у них с женой каждый год прибавлялось потомство. Но на момент начала войны Герману Пфистеру было 26 лет, о проблемах со здоровьем нигде ни слова не сказано, – да и едва ли они могли бы быть у человека, работавшего в забое. В таких обстоятельствах про бронь стоило бы сказать, однако в интервью она не упоминается. Война для Пфистера – скорее история о бомбах: когда объявляли тревогу, шахтеров злонамеренно не выпускали из шахты, так что они неоднократно оставались по несколько дней под землей. Пфистер был командиром отряда противовоздушной обороны, насчитывавшего 43 человека, – там были учителя, адвокаты, врачи и прочие, кому тоже удалось получить бронь как незаменимым работникам. Но они никогда не являлись по тревоге к месту сбора, так что однажды Пфистера даже привлекли за это к ответственности. Иными словами, по-настоящему уклонялись от военной службы те, кто были в высших слоях общества, – так отвечает рассказчик на вопрос, которого ему не задавали. Его собственная семья была переправлена в безопасное место за городом, а когда дело приняло плохой оборот, то он, сказавшись больным, тоже сумел вырваться туда. Главное в рассказе Пфистера – это бомбы. По сравнению с ними остальная война в общем-то совсем не так уж и страшна. Ее, собственно, не проиграть, а выиграть надо было.
3. «Надо быть мужественной»
Ну, что еще в памяти осталось? Война? Когда большой налет был, мне пришлось вместе с другими раненых перевязывать. Жутко было. Меня тоже вместе с другими первой помощи обучали. Я все говорила: «Без толку, я ж сама рядом с ним лягу, как кровь увижу». Но странное дело: когда надо быть мужественной, то все можешь.
Рассказав о первых 30 годах своей жизни, о войне, переездах своего завода, разрушениях, Эрика фом Энд {15} еще раз перебирает то, что сохранилось у нее в памяти, и приходит к этому выводу, касающемуся не только работы в Красном Кресте. С 1946 года Эрика – домохозяйка, сегодня [1983] ей под семьдесят, но говорит она молодым и деловым голосом, гладко, точно, гордо. Когда надо быть мужественной, говорит эта женщина, то все получается; а во время войны надо было быть мужественной – в самом прямом смысле слова, ведь мужчины, работавшие на металлообрабатывающем заводе, куда она до войны поступила конторщицей, были мобилизованы в армию. Это было время, когда Эрика фом Энд продемонстрировала свой большой профессиональный потенциал.
Насколько позволяли возможности, Эрика всегда была впереди. Ее отец был взрывником на шахте в Гельзенкирхене и в сорок с небольшим лет остался в середине 1920-х без работы; к этому времени семья успела выкупить у шахты съемный дом, но теперь денег не стало, а детей было пятеро, и необходимо было, чтобы они как можно скорее пошли работать. Эрика перескочила один класс в школе и поступила в дополнительный класс (для подготовки выпускников народных школ к экзамену на аттестат зрелости), так как учителя советовали родителям дать девочке художественное образование или отправить ее в университет. Но денег на это не было, так что из художественных наклонностей вышла не профессия, а хобби. В 1926 году Эрика поступила в небольшую фирму на производственное обучение, после которого, несмотря на дефицит рабочих мест во время экономического кризиса, ее в числе немногих других приняли на работу; на этой фирме она проработала еще несколько лет конторщицей и познакомилась со всеми отделами, так что приобрела основательную и широкую профессиональную квалификацию. Жила она по-прежнему с родителями. На этом предприятии, однако, работа была бесперспективной: жалование небольшое, возможностей для продвижения никаких, ликвидных средств не хватало. Ради большего жалования Эрика перешла в страховую компанию, но работа там ее не удовлетворяла: одна машинопись, и результаты работы определялись не по счету, а по весу. Год спустя Эрика перешла на вышеупомянутую металлообрабатывающую фабрику, сравнительно крупное предприятие, где больше платили и где она сначала стала работать машинисткой-стенографисткой в отделе продаж, но уже в скором времени была переведена с повышением в центральное управление секретаршей начальника отдела, и ей стали поручать функции делопроизводителя.