Прогулки по Парижу. Правый берег - Борис Носик
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Откликнувшись на вопль души друга отроческих лет, Павел Жуковский прислал ему в подарок целое собрание хранившихся у его отца рукописей… Пушкина: 75 рукописей Пушкина, среди которых были рукописи пяти законченных, но никогда за истекшие со смерти поэта полвека не печатавшихся стихотворений, черновых вариантов великих поэм, никому не знакомых кусков пушкинской прозы и еще и еще – бумаги с пометами посмертного жандармского обыска в квартире Пушкина и без помет… Все это Жуковский завещал своему пятилетнему сыну, а добряк сын (отнюдь не самый богатый в России человек) подарил другу школьных лет Саше…
Так возник на парижской улице Мариньян Пушкинский музей, тягаться с которым мог только Пушкинский Дом, Институт русской литературы в Петербурге-Ленинграде. Через год-два Павел Жуковский вручил школьному другу еще один бесценный подарок – оставленные отцом бумаги, имевшие отношение к последним дням жизни, к дуэли и смерти Пушкина, к посмертному изданию его сочинений, к делам Опеки над детьми и имуществом Пушкина. Вряд ли какой ни то иностранец, проходивший по улице Мариньян в конце восьмидесятых годов прошлого века, смог бы оценить всю огромность клада, вот так, запросто, сложенного в частном собрании месье Онегина в доме № 25. И вряд ли кто из русских не затрепетал бы, узнав о тайных, никому еще не знакомых записях, которые сделал (для себя, на память) потрясенный Жуковский в роковые для всей России дни гибели Пушкина, записях о его последних земных делах:
«Встал весело в 8 часов, после чаю много писал – часу до 11 – го. С 11 обед. – Ходил по комнате необыкновенно весело, пел песни. Потом увидел в окно Данзаса, в дверях встретил радостно.
Взошли в кабинет, запер дверь. – Через несколько минут послал за пистолетами…»
В 1879 году Павел Жуковский продал часть отцовской библиотеки только что учрежденному Томскому университету. (Мне однажды довелось провести полдня у полок этого собрания, и я даже наткнулся случайно на карандаш, заложенный в книгу Жуковским больше ста лет тому назад.)
Оставшиеся же у Павла 600 томов отцовской библиотеки – книги с автографами и прижизненные издания – тоже отдал Саше. Легко представить, чьи там были автографы и пометки, на листах этих книг (Гоголя, Дельвига, Баратынского, Языкова, самого Жуковского…). А еще были автографы и Гёте, и Байрона, и Шумана, и Мицкевича…
Незадолго до своей смерти Павел начал передавать другу Саше и личный архив отца – письма, дневники, черновики. Павел знал, что Онегин все будет беречь пуще жизни, во всем разберется…
У Онегина собрался, таким образом, настоящий музей Жуковского, а в добавленье к нему и музей Тургенева: письма, записки, книги с автографами…
Конечно, последующие чуть ли не полвека своей некороткой жизни провел Онегин в трудах собирательства, пополнения коллекции (собирал все, что касалось Пушкина, вплоть до спичечных коробков и конфетных оберток), хранения вверенного ему сокровища, в хлопотах о будущем своей коллекции, о достойном, грамотном и солидном издании неизданного.
Он жил все в той же квартире на рю Мариньян, где из-за полок, шкафов да ящиков немного оставалось места для него самого. Да много ли ему было надо? Он даже из пенсии своей ухитрялся деньги откладывать на черный день.
Русские (и даже иные из французов) в этот таинственный уголок Парижа забредали не раз. Иные замирали при виде клочка бумаги со словами, набросанными пушкинской рукой, ощущали здесь незримое присутствие самого Пушкина, что и запечатлел, скажем, в своей альбомной записи Анатоль Франс или в своих стихах поэт Вячеслав Иванов:
…И верь, не раз в сию обительОн сам таинственно слетал,С кем ты, поклонник, ты, хранитель,Себя на вечность сочетал.И чует гость благоговейный,Как будто здесь едва затихПоследний отзвук сладковейный,Последний недопетый стих…
Серьезные ученые, вроде Сакулина или Щеголева, благодарили Онегина за бесценную консультацию. Иные, вроде Вересаева
или Брюсова, жаловались на старика, что не спешит он передать все свои тайны и сокровища ему, посетителю, или «народу».
Молоденький студент-юрист, позднее ставший видным театроведом, А. Дерман посетил в Париже в 1911 году онегинский музей и потом рассказывал, как этот угрюмый Плюшкин долго разглядывал его через железную решетку прежде, чем пустить в свою неказистую квартиру:
«Когда я, войдя, представился и затем спросил у выжидательно глядевшего на меня хозяина, с какого места начинается собственно музей, он ответил, указав пальцем на простую железную койку в углу:
– Вот кровать, на которой я сплю, – это не музей, а прочее – все музей».
«Как ни был я молод тогда и неопытен, – пишет Дерман, – мне сразу стало ясно, что передо мной сидит очень, в сущности, одинокий человек. По виду он был горд, речь его дышала независимостью, в осанке его сквозило даже нечто надменное. Но сквозь все это пробивалось какое-то застарелое и едкое чувство неоплаченной обиды. С уверенностью я не знаю до сих пор, в чем она заключалась, но проявлялась она, так сказать, универсально. В частности, Онегин, по-видимому, чувствовал себя обойденным как знаток творчества Пушкина».
Русские журналисты и до и после революции немало злобствовали по поводу алчного парижского Плюшкина, которому академия обещает пенсию. Ученые, напротив, умели ценить парижского отшельника. Академик М. Алексеев писал об Онегине:
«Взамен родины, взамен семьи, которой у него не было, он создал себе в самом центре Парижа свой особый мир, мир русской литературы во главе с Пушкиным…»
В этом мире были прекрасные женщины – Машенька Протасова-Мойер, Наталья Гончарова-Пушкина-Ланская, Александра Гончарова-Фризенгоф, Александра Россет-Смирнова и Александра Арапова… Они не были для него призраками минувшего: он жил среди них до самого 1925 года, когда окончательно присоединился к их сонму восьмидесяти лет от роду. В последние полтора десятка лет его жизни до него доходили иногда вести, что он давно умер. При случае он их опровергал. В 1910-м на собрании эмигрантов в Париже академик М. М. Ковалевский упомянул как-то, что прототипом тургеневского Нежданова был некий Отто-Онегин. После доклада Онегин подошел к докладчику с толковыми поправками и дополнениями. Потом представился. Академик был изумлен:
– Батенька! А я-то думал, вы давно померли!
Конечно, и он умер в конце концов: 25 марта 1925 года, не дожив ни до почестей, ни до выставок, ему посвященных, ни до благодарных слов неторопливой на похвалы родины. Когда вскрыли его завещание, оказалось, что он завещал России и Пушкинскому Дому не только все свое имущество, но и весь свой капитал – сэкономленные им 600 000 франков. Себя он велел похоронить подешевле, по «шестому разряду», тело сжечь, а пепел не сохранять. В загробное будущее и дальнейшую свою судьбу не верил. Вот и напрасно…
ФОБУР-СЕНТ-ОНОРЕ
Как вы уже убедились во время странствия по кварталу, прилегающему с севера к Елисейским полям, – это очень богатый, элегантный район, всегда тяготевший к славе и роскоши Елисейских полей и Лувра да и нынче сохраняющий все нервные центры власти и богатства (и президентский дворец здесь, и резиденция правительства, и МВД, и полиция, и банки, и дома моды). Позвоночным хребтом квартала, как любят выражаться с прозекторской лихостью французские авторы, является длинная и весьма знаменитая улица Фобур-Сент-Оноре. Слово «фобур» (faubourg) значит «слобода», оно присутствует в названии многих французских улиц, точнее – той их части, которая, перешагнув за былую оборонительную стену или былую заставу, продолжалась в пригородной слободе. Улица Сент- Оноре, протянувшись от Лувра параллельно саду Тюильри, обретала за нынешней площадью Согласия свое загородное, «слободское» достоинство и становилась улицей Фобур-Сент-Оноре. Собственно, поначалу никакой улицы не было, была дорога, ее называли Рульской дорогой, или Рульским шоссе, потому что дорога эта соединяла маленький тогдашний Париж с пригородной деревушкой Руль. Нынешний западный участок улицы, от церкви Сен-Филипп- дю-Руль до нынешней площади Терн (через скрещение с нынешней авеню Ош), был просто деревенской улицей, которая по традиции называлась Большой, или Главной, улицей. Ну а в 1722 году деревня стала предместьем Парижа, слободой, и дорога эта, весьма извилистая из-за бесплановой застройки, стала слободской улицей, Фобур- Сент-Оноре (это уже барон Осман включил все эти слободы в черту города, одним махом увеличив диаметр Парижа до десяти километров, как Хрущев – диаметр Москвы до сорока). На Фобур-Сент- Оноре парижская знать строила на протяжении всего XVIII века великолепные дворцы-отели, вроде отелей Шарост, Эвре, Аржансон, Дюрас, а также все эти безумной роскоши дачи, где можно было поодаль от двора и города предаваться веселью, искусству и распутству с друзьями и милыми дамами. Они так и назывались, эти загородные особняки-усадьбы, – «фоли» (folie), что означает также «сумасбродство», «безумие», «шалость», «дурачество», «страсть»: не сомневайтесь, что все это имело место на здешних с безумной роскошью и причудами построенных дворцах-дачах (иные, впрочем, утверждают, что первоначально название этих дач шло от слов «лист», «листва», так сказать, дом в зелени, что тоже возможно). Самой знаменитой из них была в этих местах усадьба богача Божона, на остатках которой позднее возникли парк аттракционов братьев Руджиери и «французские горки» (некое подобие того, что в Европе называли «русские горки», а в России – «американские горки»). Остаток одного из этих приютов безумства и роскоши купил перед самой смертью транжир и мот Оноре де Бальзак, которому так и не удалось насладиться вожделенной роскошью. Среди наиболее солидных здешних сооружений того времени были конюшни графа д'Артуа, которому и принадлежали близлежащие земли.