Заложники любви. Пятнадцать, а точнее шестнадцать, интимных историй из жизни русских поэтов - Анна Юрьевна Сергеева-Клятис
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мучительные отношения с кузеном, которые Елена не могла и не хотела рвать, не позволяли ей ответить взаимностью Пастернаку. И сколько он ни пытался — любовью ли, стихами — вернуть ей ощущение жизни и счастья, неизменно встречал ясно выраженный и не терпящий возражений отказ: «Вы пишете о будущем... для нас с Вами нет будущего — нас разъединяет не человек, не любовь, не наша воля, — нас разъединяет судьба. А судьба родственна природе и стихии, и я ей подчиняюсь без жалоб»[103]. С ранней надломленностью Елены, ее неспособностью чувствовать и дарить любовь, с сознательным решением отказаться от счастья Пастернак никак не хотел смиряться и не только потому, что сам был страстно влюблен и желал взаимности. История Елены Виноград краеугольным камнем встроилась в мировоззрение Пастернака, говорившего о себе:
И так как с малых детских лет
Я ранен женской долей,
И след поэта — только след
Ее путей, не боле...
Эта уязвленность женской судьбой и женским страданием всегда воспринималась Пастернаком как главная тема творчества; не случайно в процитированном стихотворении «след поэта», то есть наследие, которое он оставит потомкам, определяется как «след ее путей». Вероятно, причина такого болезненно-трепетного отношения к «женской доле» лежала в устройстве родительской семьи. Выбор матери, гениальной пианистки Р. И. Кауфман, сознательно отказавшейся от профессиональной деятельности и полностью подчинившей себя интересам мужа и детей, всегда представлялся Борису (и не только ему) глубоко жертвенным. Горячая благодарность матери, смешанная с не менее жгучим чувством вины, была неизменной составляющей той домашней атмосферы, которая определяла отношение не только Бориса — всех детей в семье — к Розалии Исидоровне. Интуитивное ощущение женской судьбы как вынужденной или добровольной жертвы подкреплялось и другими детскими впечатлениями.
Так, в апреле 1901 года в Зоологическом саду демонстрировали этнографическую группу из 48 амазонок из Дагомеи. В традиционных костюмах они показывали национальные воинские танцы. Представление произвело неизгладимое впечатление на одиннадцатилетнего Бориса, который посетил его вместе с родителями. В «Охранной грамоте» он писал: «...первое ощущение женщины связалось у меня с ощущеньем обнаженного строя, сомкнутого страданья, тропического парада под барабан. Как раньше, чем надо, стал я невольником форм, потому что слишком рано увидал на них форму невольниц»[104]. Несвобода и страдание, которые теперь причудливым образом определили в сознании юного Пастернака женскую долю, стали впоследствии лейтмотивами, сопровождающими образы женщин в его творчестве. Причина этой несвободы — мужчина, он сам, отсюда и обостренное чувство вины, которое не раз он испытывал в своей жизни и наделял им своих героев:
О ссадины вкруг женских шей
От вешающихся фетишей!
Как я их знаю, как постиг,
Я, вешающийся на них.
Женщины в пастернаковской прозе и поэзии всегда правы, всегда прекрасны, всегда достойны поклонения, даже если они принципиально различны, как Тоня и Лара или две героини книги стихов «Второе рождение», даже если их жизненный путь не поддержан общественной моралью, как у Анны Арильд, или прямо противостоит ей, как у проститутки Сашки, все равно
Быть женщиной — великий шаг,
Сводить с ума — геройство.
В этом парадоксальном заявлении кроется самая суть нравственного credo Пастернака, проявления которого часто еще при его жизни окружающие с насмешкой или восхищением называли особым пастернаковским рыцарством. «Сводить с ума — геройство», потому что за этим вдохновенным первым актом неминуемо следуют прозаические второй и третий, и жизненная пьеса никогда не разыгрывается в пользу женщины, вечно терзаемой, раздавленной обстоятельствами, оскорбленной мужским эгоизмом, мучимой собственной нереализованностью, угнетенной тяжестью ответственности. Отсюда несколько чрезмерное, гипертрофированное восхищение женской красотой и попытка заранее, a priori завоевать прощение, не важно, своей ли, чужой ли вины.
А я пред чудом женских рук
Спины и плеч и шеи
И так с доверенностью слуг
Весь век благоговею.
Не случайно первая прозаическая повесть была написана Пастернаком о Жене Люверс, девочке-подростке: ее взросление, психология, становление ее личности настоятельно требовали анализа и воплощения в слове, внутреннего освоения. Это творческое прикосновение к женской стихии — первая попытка искупить неизбывное чувство вины перед женщиной, с которым, казалось, Пастернак родился на свет. Очевидно, что такой комплекс ощущений, связанных с женщиной вообще, не мог остаться в стороне в моменты сильных личных переживаний, каждое из которых знаменует новый этап не только биографии, но и творчества поэта.
В отношениях с Еленой Виноград все выработанные Пастернаком аксиомы словно нашли еще одно веское подтверждение. Виновником женской драмы на этот раз был друг его детства и юности — Шура Штих. «Ты, кажется, любишь Лену, — писал Пастернак Штиху после личной ссоры в конце 1917 года. — Уже само предупреждение о том, чтобы ты со мной о ней не заговаривал, заключало бы довольно двусмысленности для того, чтобы на долгое время отказаться от всяких встреч»[105]. Образ безнравственного соблазнителя Комаровского в романе «Доктор Живаго» носит в своем зародыше именно этот эпизод, не случайно фамилия героя имеет отношение к ее немецкому инварианту: Штих по-немецки означает стрекало, жало[106].
На исходе романа с кузеном Елена встретила исключительного по своим нравственным качествам, одаренного юношу, внебрачного сына философа Льва Шестова, Сергея Листопадова, с которым ее связало новое сильное чувство. Он уже был женихом Елены, когда его призвали на германский фронт. Вернувшись в Москву на короткий отпуск, он рассказывал об ужасах войны и, случайно встретившись с Пастернаком, отговорил его от намерения идти добровольцем на фронт: «Меня заклял отказаться от этой мысли сын Шестова, красавец прапорщик. Он с трезвой положительностью рассказал мне о фронте, предупредив, что я встречу там одно противоположное тому, что рассчитываю найти. Вскоре затем он погиб в первом из боев по возвращеньи на позиции из этого отпуска»[107]. Гибель Сергея новым страшным ударом поразила Елену Виноград, и от этого удара она так и не смогла оправиться: «На земле этой нет Сережи. Значит от земли этой я брать ничего не стану. Буду ждать другой земли, где будет он, и там, начав жизнь несломанной, я стану искать счастья»[108].
Эти пространные объяснения в письмах Елена Виноград будет давать Пастернаку на его недоуменные вопросы летом 1917 года, фактически на излете их романа. А пока шла весна, всё было еще не столь очевидным. Они часто виделись, весенними ночами гуляли по Москве, Пастернак взахлеб писал стихи. Елене казалось, что происходящее самоценно: поэт вдохновлен своим чувством, оно реализуется в поэзии, ее ответные движения не столь уж важны. Тем более что на взаимность Елена никак не была готова. Много позже она вспоминала свои ощущения того времени: «Когда опыт и талант поэта достигли высокого уровня, когда он переполнен, у него “две души”, тогда необходим взрыв. Взрыв... и потечет лава, потекут стихи. Повод для взрыва любви обычно девушка-картинка, девушка-пустышка. Она и должна быть пустышкой потому, что поэт задыхается от