Конец срока - 1976 год - Майя Улановская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я не встретила среди них ни одной интересной личности. Не было у них и своей воровской солидарности, и хоть зверских, но каких-нибудь устоев. После смерти Сталина нас стали соединять с ними - поставили на одну доску, наконец. К нам хлынули целые орды этих особ. Почти у всех волосы были обесцвечены перекисью водорода - такая была у них мода. Тогда приходилось внимательно присматривать за вещами - они способны были украсть последние казенные трусы. Зато с удовольствием вспоминаю их пение под гитару. Татарка Люба Исакова, о которой рассказывали, что она зарубила топором надзирателя, учила меня играть на гитаре, но я не проявила способностей. Они варили "чифирь": откуда-то доставали чай (в лагере не продавали и не разрешали получать в посылках чай, но им удавалось добыть) и постоянно были под его наркотическим воздействием.
Как-то очень холодным зимним днем я шла по зоне и увидела одну из них. Ей было плохо, наверное, от "чифиря", почему-то она была без рукавиц и платка. Я одела ее и проводила до барака. Потом она пришла ко мне, чтобы вернуть вещи. За это меня ругали обитатели нашего барака, не желавшие, чтобы блатные к нам приходили. Через какое-то время пришлось мне работать вместе с ней в паре на кирпичном заводе. В конце дня она пожаловалась бригадиру, что я работала плохо. Наверное, она даже не помнила, как я за ней ухаживала.
Еще в этапе мы впервые встретились с "религиозницами". В продолжение всего срока эти женщины меня очень интересовали. Знакомство с ними, а через них - с Евангелием имело большое значение в моей жизни.
В теплушке, где-то между Куйбышевым и Челябинском ночью меня разбудило пение. Пели хором:
Христос воскресе из мертвых,
Смертию смерть поправ,
И сущим во гробе живот даровав.
Оказывается, была Пасха. Вагон качался, пение было нестройное, визгливое, на остановках конвой стучал колотушкой в стену, а они все пели. Не помню, были это украинки или так называемые "монашки" - особый элемент в лагере, где много было других, тоже осужденных за веру. "Монашки" были православными, но не посещали церквей. В лагере они вели себя чрезвычайно мужественно и последовательно. Они отказывались работать или абсолютно, или по праздникам; не ходили на проверку; не носили номеров; а были и такие, что и лагерную баню считали проявлением воли антихриста. Были они вегетарианками, поэтому часто не ели даже лагерной баланды. Лица их были бледными, почти прозрачными. За отказ от работы их всячески преследовали. Они часто сидели в БУРе. (Барак усиленного режима - разновидность карцера, но с режимом помягче; сажали туда на более длительные сроки, чем в карцер, на несколько недель). Рассказывали ужасные истории, как их насильно тащили на работу, сажали полуголыми на мошку, но сломить их было нельзя. Они постоянно молились и пели. Помню такую песню:
Я сидел за тюремной решеткой,
Вспоминая о том, как Христос
Крест тяжелый покорно и кротко
На Голгофу с смирением нес.
Нес Спаситель свой крест, лишь молился,
Не пеняя Отцу на врагов,
Был Он чудным примером страданья,
В Нем горела святая любовь
и т. д.
Помню и другие песни. Но общаться с ними было невозможно. Они были замкнуты и не обращали внимания на чужих.
В другом роде были баптисты и евангелисты. Из последних помню Олю милую женщину с добрым лицом, с которой мы много говорили на тайшетской пересылке. Нас двоих послали мыть полы в столовой. Оля была первая, но не единственная верующая, пытавшаяся привлечь меня к вере. Я часто вызывала у религиозных людей надежду, что меня можно обратить. Я-то знала, что это дело безнадежное, но им казалось иначе. Интерес мой к вере был очень велик. Я выросла в атеистической семье и, к тому же, как многие мои сверстники, была очень невежественной во всем, что касалось веры. В детстве я не ощущала никакой потребности в религиозном знании. Но может быть, эта потребность подспудно жила, как во всяком человеке. Я спорила с Олей, повторяя обычные банальности антирелигиозной пропаганды. Но то, что это - банальность, - я не сознавала и была вполне искренней. И, может быть, верующие люди понимали мою искренность и поэтому не сердились на меня.
Только много позже, больше зная и больше думая об этом, я поняла, что атеизм мой действительно глубок и неисправим, что коренится он в особенностях натуры, а не в случайностях воспитания. Интерес к вере и большое уважение к отдельным религиозным людям остались навсегда. Хотя, если было бы у меня желание спорить, боюсь, что я не смогла бы сказать что-нибудь принципиально новое на эту тему по сравнению с моими тогдашними возражениями Оле. Я могу опять повторить те же общие места. Мир устроен несправедливо. Я чувствую зло миропорядка и отвращаюсь от него. Небо пусто, человек один и спастись от отчаяния может только любовью к себе подобным. Зла нельзя делать, потому что и так жаль людей и все живое, обреченное на страдания и смерть, а смерть есть самое главное зло. Всякое оправдание зла религиозными людьми со ссылками на Божий Промысел я считаю аморальным и ужасным с человеческой точки зрения, а другой точки зрения для меня не существует.
Но склонности к антирелигиозной пропаганде у меня нет, может быть оттого, что я обещала не использовать против веры своих небольших познаний. Это обещание я дала Насте, тоже православной, не желавшей молиться в церкви, но не "монашке". Я встретилась с ней позже. Настя - рыженькая, невысокая женщина, арестована была беременной, родила в тюрьме, потом ребенок умер. Она очень привязалась ко мне и страдала, что любит меня больше, чем своих единоверок. Естественно, ей очень хотелось, чтобы я уверовала. Сначала она наблюдала за мной. Она видела, что, придя с работы, я подолгу сижу неподвижно на нарах, прежде чем лечь спать. Ей казалось, что я молюсь, но я просто была очень усталой, не хватало сил сразу раздеться. Она предложила мне почитать Евангелие - ее сокровище, которое чудом удалось сохранить от лап надзирателей после всех обысков. Однажды книгу нашли и бросили в уборную. Пришлось отмывать каждую страницу. Книгу я прочла. И тогда я дала ей это обещание и сдержала его. Я читала Евангелие впервые, непредвзято и с большим волнением. Христос мне очень нравился. Несколько раз переписывала Нагорную проповедь и дарила подругам к празднику. Но к вере так и не приблизилась, к большому огорчению Насти. Не вера появилась, а сожаление о неверии. Позволю себе привести стихи, которые я тогда написала:
Молитва
О Боже, я в Тебя не верю,
Не славлю мудрого Творца,
И для меня закрыты двери
В страну, где счастью нет конца.
Закрыты двери в край забвенья,
Где нет ни горя, ни утрат,
Где людям радость утешенья
Сулит Твой мудрый, кроткий взгляд.
Душе усталой, одинокой,
Слабеющей в мирской борьбе,
Так сладок веры сон глубокий,
Молитва жаркая к Тебе.
О Боже, дай блаженство веры,
Неверие мое прости,
И дух, измученный без меры,
Направь по верному пути.
Когда через три года появилась возможность писать письма из лагеря в лагерь, и между родителями и мною завязалась переписка, я написала отцу в одном из писем что-то в таком роде: "Мы не знаем, где истина, мы не можем о ней судить, она где-то вне нас. Верующие люди считают Бога источником истины". Отец очень огорчился, решив, что я "впала в религиозность", и несколько писем посвятил подходящим к случаю разоблачениям. Мне не сразу удалось убедить его, что он ошибается. Сам он до конца оставался атеистом. Перед смертью он попытался с помощью Евангелия свести счеты с прожитой жизнью, но отверг учение Христа так же решительно, как в молодости. Сказал: "Всех любить - значит, никого не любить".
И Оля, и Настя оказались потом с моей матерью в Мордовии. Мать не слишком беспокоилась за чистоту моего неверия и была очень рада, что я встретилась с такими хорошими женщинами. Олю я встретила в последний раз, когда освободилась и приехала к матери в Потьму на свидание. Я, со справкой об освобождении в кармане, еще без паспорта, шла по зоне вместе с матерью и увидела Олю. Нам некогда было поговорить, и она только значительно улыбалась: она-то всегда верила, что свобода близка. Они все тоже ждали приезда комиссии, которая должна была их освободить, а я ни во что не верила. И в этот майский день 56 года мне так живо вспомнились и наши разговоры в мае 52 года, и неистребимая ее улыбка на 50-ти градусном морозе зимой 53 года - закутана до самых глаз, на ресницах иней, а глаза улыбаются.
Настю я никогда больше не встречала. Мне было тяжело, что я не оправдала ее надежд. Она не знает, как много для меня значила встреча с ней и с дорогой ей Книгой, а мне трудно было бы это объяснить не только ей, но и себе.
Были и несимпатичные верующие. Все сидевшие согласны, что таких особенно много встречалось среди свидетелей Иеговы. Это не потому, конечно, что вера влияет на людей, а наоборот, такие жестокие, человеконенавистнические верования привлекают, может быть, людей особого склада. Они вечно говорили об Армаггедоне, ожидая конца света, когда погибнут все, кроме них. Удостоилась я и их внимания. Одна из них сказала мне как-то: "Я видела сон о Армаггедоне, все погибли. Уцелели мы, и ты с нами". Объяснила она мне свою симпатию тем, что я еврейка, а они нас очень уважают. Боюсь, что я ответила ей с излишней резкостью. Другая свидетельница как-то выразилась весьма знаменательно. В ответ на обычный упрек, что, мол, в Бога верите, а к людям относитесь плохо, она ответила, что служит Богу, а не людям. Не знаю, было это ее собственное мнение или общая их установка. Я плохо разбиралась, чем отличается одна секта от другой. Думала, что впереди у меня так много лагерного времени, что все успею узнать, и все песни выучить, и даже языки. К счастью, я ошиблась.