Когда приходит Рождество - Эндрю Клейвен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Альберт относился к командирским замашкам дам и их заботе с терпеливой доброжелательностью. И, судя по блеску в его глазах, считал себя самым счастливым человеком на свете. Было совершенно ясно, что его любят. А Шарлотта так вообще его идеализировала. Что бы она ни делала, она хотела показать это папе. “Смотри, что я сделала, пап!” А если нужно было поставить перед ним тарелку или стакан, она умоляла тетушек, чтобы они разрешили это сделать ей – и только ей!
Каждый вечер после ужина Альберт устраивался в своем роскошном кресле возле камина в гостиной. Он курил трубку, читал газету и иногда попивал пиво. А когда нам с Шарлоттой пора было ложиться спать, мы приходили, усаживались на полу возле него, по-индийски скрестив ноги, он откладывал свою газету, делал музыку, которая играла непрерывно, потише и рассказывал нам истории. Я помню, что они были хорошие, хотя это единственное, на что я мог обратить свое внимание, чтобы не отвлекаться на красоту Шарлотты – ее по-настоящему идеальное лицо было обращено к отцу, и оно светилось от почти религиозной преданности. На ее чуть румяные щеки ложился свет от огня в камине, а голубые глаза искрились. Я просто не мог на нее не поглядывать!
Но все-таки одну историю Альберта я помню. По правде говоря, я помню ее слово в слово. Кажется, он рассказал ее в канун Рождества. Да-да, точно, мы ведь еще в церковь ходили перед ужином. Тогда я впервые побывал в церкви и почувствовал благоговение и всю серьезность торжества. Помню, когда мы с Шарлоттой уселись на полу возле Альберта, он наклонился к нам, прям так и наклонился со своей трубкой, держа ее за ухом, чтобы дым не попал нам в лицо; наклонился он с таким серьезным выражением, хотя его глаза улыбались, и сказал с сильным немецким акцентом: “Ну что ж, lieblinge[1], как вы знаете, уже канун Рождества, и мы просто не можем обойтись без истории о призраках. Что думаете? Мы очень сильно испугаемся?”
Мы были детьми, а потому хоть и дрожали, но с серьезным видом мотали головой. Я почти ощущал свой трепет на вкус – восхитительно!
Это случилось, по словам Альберта, когда он был молод и работал на “ФоПо”, народную полицию в Бранденбурге-на-Хафеле. Он рассказал, что это произошло в точно такой же канун Рождества, и тогда было так же темно и снежно. Над рекой клубился туман, расстилался над узкими мощеными улицами города. И улицы эти были белые, сырые и совсем безлюдные, ведь близилась полночь, и все лежали в постели, ожидая рождественского утра.
Только Альберт был на улице – ни один фонарь не горел, и путь сквозь туман ему освещал лишь его тусклый желтый фонарик. Звук его шагов эхом разносился по пустынным улицам. Он весь замерз и промок, уже хотелось поскорее закончить обход и пойти домой – съесть тарелочку супа и лечь согреваться в постель.
Но стоило ему пройти под аркой, где тень была еще темнее, как возле его шеи повеяло холодом. И он вдруг почувствовал, что кто-то идет позади.
– Я обернулся посмотреть, – говорил он, – направил фонарик вперед, но свет едва ли просачивался сквозь такой мрак. Я ничего не увидел.
Чуть позже он вышел на узкую тропинку, что вилась вверх на холм. Но теперь он точно знал, что кто-то идет за ним.
– Я услышал шаги!
Он слышал, что кто-то позади него останавливался в тот момент, когда останавливался и он, и шагал тогда, когда он продолжал идти.
Альберт снова обернулся, светя фонариком.
– Кто здесь? – крикнул он в туман и снежный вихрь.
Ему никто не ответил. Но затем Альберт услышал приглушенный звук. Сперва совсем тихий. Затем звук стал громче, ближе.
Кто-то плакал. Девочка.
– Я снова крикнул, – продолжал он, наклонившись к нам еще ближе. – И снова они! Шаги. Я стоял и смотрел, как ко мне кто-то приближается, как этот кто-то выплывает из снежного вихря, который уже давно окутал мраком черный-пречерный сочельник.
Он увидел силуэт. Плач становился все громче.
– Эй! Что случилось? – кричал он.
Плач все громче и громче. Очертания силуэта постепенно обретали форму, пока он не увидел в ней четкую фигуру. Это была девушка.
Альберт, замерев, смотрел на незнакомку, и наконец она вышла из тумана на свет. Теперь он хорошо ее видел.
Он уж собирался снова крикнуть, но не смог – так и стоял с раскрытым ртом, глядя на нее.
На вид девушке было лет шестнадцать. Миленькая, с длинными каштановыми волосами, прилипшими к заплаканному лицу. И одета она – вот что его удивило больше всего! – в одну лишь испачканную сорочку, которая совершенно не согревала ее в столь сырой и холодный вечер.
– Mein Gott![2] Ты вся продрогла, fräulein?[3] – спросил Альберт. – Что ты делаешь здесь так поздно? Где ты живешь?
Она ответила только на последний вопрос.
– Я живу на холме, там, за деревьями.
Она шмыгнула и вытерла слезы с щек.
– Туда, через парк? – спросил Альберт, указывая в сторону небольшого леса.
Девушка кивнула.
– Ну, тогда пойдем. Я отведу тебя домой.
Она снова кивнула, и они вместе пошли вверх по холму прямо к парку.
– Как тебя зовут? – спросил ее Альберт.
– Аделина. Аделина Вебер.
– Тебе холодно, Аделина?
– Да. Очень холодно.
Он снял пальто и накинул ей на плечи. Она дрожала, кутаясь в него и пряча шею.
– Очень холодно, – повторила она.
Шли они молча. Он чувствовал, что ей не хочется разговаривать, но он же полицейский – понимал, что должен разобраться, как она оказалась на улице в таком виде.
Они подошли к парку. Ступили на тропинку между деревьев – таких голых, заснеженных.
Он понимал, что все-таки нужно заговорить с ней.
– Почему ты здесь совсем одна ночью, fräulein? – спросил он немного погодя. – И почти