Последний июль декабря - Наталья Нечаева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если б еще не болела голова, этот мрак можно пережить, а так – канава. Сад все равно надо убирать. Комендантша вчера особо предупредила: в обед притащится какая-то важная экскурсия, все должно быть тип-топ.
Вот чего они так надрались? Вроде по поводу. Ли принес пиво. Не наше, привычное, а свое, китайское. Типа, отметить свой потрясающий успех – из Шанхая пришло официальное письмо: Ли Чунь Аню правительство поручает важную работу по росписи театрального занавеса для нового Дворца культуры. У Личуньки от восторга даже глаза прорезались.
Российским традициям за три года учебы Ли внял вполне, потому и проставился. Сам. Иначе бы заставлять пришлось. Короче, начали с китайского пива. Потом Гоген из уважения к успеху товарища принес водку, поскольку не знал, что уже начали с пива. Не выливать же. Как раз и пиво закончилось. В комнате – жара, аж до обморока, вышли на природу – в сад. У Вороны гулеванили подростки, пришлось шлепать к барону, там и трава пышнее: рабочие, что сад брили, этот кусок обошли – оставили напоследок, а потом приложились к портвешку и позабыли. Так и остался барон необкошенным.
Водка кончилась быстрее, чем пиво. Всего-то и успели выпить за талант барона, за его коней, за Аничков мост и за собственную гениальность. Все. На тост за Личуньку не хватило. За пивом послали Гогена, поскольку он и так виноват – заставил пить водку, а Гоген приволок хереса. Кто не знает: мешать пиво с водкой можно, но пить после этого вино, тем более с таким матерным именем… Гоген тоже знал, но забыл. Не убивать же. Ли изложил свой гениальный замысел росписи, а Славик орал, что это отрыжка коммунизма. Потом – с чего вдруг? – решили установить дежурство у барона, чтоб кто-нибудь не спер верхнюю лошадку – макет памятника Николаше. Спать бы раньше уйти, знал же – утром рано на работу, так парни не пустили: поможем, стучали пяткой в грудь, вместе уберем. Поверил. Придурок. Валяются, как бревна, на полу, перешагивать замучаешься. На его кровати – Славик, рядом какая-то голая телка. Откуда взялась? Не было девок! Или были?
* * *Рома взял мешок для мусора, совок с метлой и потащился по загаженному саду. Друзья – хорошо, но, когда тебе с утра пахать, а им по хрен, – обидно. Одно утешает: работа – вот она, вышел из подъезда и уже на службе. И жилье свое, отдельное.
Восемь метров, окно. Ущербное, правда, потому что – подвал. Зимой вообще света белого не видать, зато сейчас трава колосится, даже занавески закрывать не надо.
Сначала-то он жил в общаге. Тут же, в соседнем доме. Койки в два яруса, кроме него – семь человек.
Соседи – три китайца, бурят Дима – это нижний ярус, а наверху под потолком – Рома и еще три парня с четвертого курса. Но эти трое тут и не жили почти, снимали, перебиваясь общагой лишь в моменты переездов с одной хаты на другую. Так что на втором этаже – он один. Никто на башку не свалится. Кайфовал недолго, обрыдло: жить впятером, хоть и рядом с Академией – не фиг ли сладко.
Зимой Славик предложил на двоих убирать сад, все-таки деньги, а счастливый довесок к работе – эта комнатуха, дворницкая. В каморке железная, как в общежитии, кровать, дореволюционная, с махровыми лепестками облупляющейся краски, тумбочка, стол о трех ногах, прибитый прямо через столешницу к стене невероятной величины гвоздем. Над металлическими штырями вешалки – полиэтиленовый, серый от старости и пыли, пожамканый балдахин, типа, шкаф.
Общая кухня, душ. «На тридцать восемь комнаток всего одна уборная». Все удобства, короче. Хоть телок води, хоть борщ вари – никто не мешает. Девчонок Рома любит, они его – взаимно. Можно с лекции свинтить, быстренько трахнуться и не опоздать на мастерскую. Очень кайфово. Если б еще не работать.
Зимой-то что за печаль? Тропинки собачники вытопчут, бомжи греются по чердакам и подвалам, бутылок и мусора немного, прошел снежок, вот тебе и уборка. Зачем вообще дворники? Однако комендантша мыслит наперед, а наперед – весна и лето, когда вся окрестная шушера выползает на свежую травку. Из Румянцевского сада их гоняют – туристов много, а тут – приволье и лепота, несмотря на то что набережная в паре шагов.
Правда, в апреле Роминого оптимизма сильно убавилось. Как только солнце вылезло, как стал снег таять, так сад и расцвел! Битые бутылки сияют, окурки рябят, жестянки из-под пива и колы серебром и золотом светятся, драные полиэтиленовые пакеты тюльпанами шуршат, обрывки газет и журналов птицами летают…
«Герника». «Лебеди, отраженные в слонах». «Траурная игра».
Вот она, правда жизни: счастье легким не бывает. Сам собой вывелся закон: садовый мусор – субстанция перманентная, сколько ни паши – чисто не будет. И напрягаться не стоит. Крупняк собираем, мелочь игнорируем. Сама травой зарастет. Туристы посещают в саду два места: воронихинский подарок – резервную колонну, не понадобившуюся при строительстве «Казани», в просторечье – Ворону, да памятник барону Клодту. На них и сосредоточимся.
* * *Героически преодолевая тошноту, Рома потащился к барону. Меж колонн греческого портика попутно выгреб коричневые двухлитровки из-под пива, смел в траву мокрые от ночной росы окурки, подавился их непереносимой острой вонью, громко рыгнул, запнулся о булыжник, чуть не растянувшись во весь рост, поднялся, уцепившись взглядом за недалекую прочную ограду и – очумел: прямо под окнами деканатского флигеля, наискось от гордо тоскующего барона происходил секс. То есть любовь. То есть соитие. По-простому говоря – там трахались.
Молодой парень в спущенных черных джинсах и пятнистой бейсболке деловито ерзал туда сюда, сверкая белоснежной задницей на весь сад и Третью линию. В доме Штрауса через дорогу ритмично, в такт, бликовали стекла. Лежащую снизу телку было не видать, только вольно откинутая на траву толстая неопрятно-синеватая ляжка.
Рома остолбенел, даже тошнота прошла. За полгода работы в саду, он, ясный перец, навидался тут всякого. И секса тоже. Но – ночью! Когда не столько видно, сколько слышно! А если и видно, то намеком. Как карандашный набросок. Пыхтенье – пунктиром, вздохи – точками, нечаянный стон сорвавшейся каракулиной. А чтобы вот так, в девять утра, когда народ по тротуару шастает, в саду собачников полно…
Он даже головой потряс: вдруг с бодуна чудится? Голова отозвалась звоном и резью в глазах, но трахальщики никуда не делись. Во дают! – констатировал Рома и деликатно, задом, стал отодвигаться от интимного места. Снова запнулся и на сей раз – грохнулся. Да так больно – копчиком о ребро каменной урны. Взвыл, уже не опасаясь спугнуть увлеченную сексом пару, и поковылял, потирая ушиб, прямиком к Вороне.
– Здорово, земляк! – хрипло поприветствовал его из-за скамейки только что восставший из ночного небытия абориген Горик. – Никто ниче не оставил?
Имелось в виду: не нашел ли Роман во время уборки недопитого пива или вина. Подобное нередко случалось, особенно если в саду случайно засыпали не тертые алкаши, не оставляющие врагу ни капли, а случайные граждане, прикорнувшие под скамейкой по недоразумению. В первые месяцы рабочей страды, будучи непросвещенным и глупым, остатки из бутылей Рома сливал наземь, однако аборигены деликатно застыдили его страшным стыдом, укоризненно вопрошая: не сволочь ли он последняя.
Горик взирал с такой надеждой, что немедленно хотелось помочь.
– Только вышел, – вздохнул Рома. – Найду – принесу.
– Не обмани, любезнейший, – изысканно попросил Горик, заваливаясь обратно за скамейку. И уже оттуда сообщил: – В Гатчину скоро поеду картошку копать, в зиму без запасов нельзя.
То есть вскорости Горик сколотит бригаду из трех-четырех собратьев, и двинут они в поля, где дозревают корнеплоды, чтоб успеть до массовой уборки умыкнуть по паре-тройке мешков на рыло и схоронить НЗ в одном из заброшенных погребов. Этой зимой Горик со товарищи выжили исключительно на таких запасах.
– Поедешь с нами? – проявил высшую степень гуманизма Горик, параллельно вновь уходя в небытие.
– Нет, – качнул головой Рома. – Некогда.
В Гатчину он не хотел. Наездился на электричках за два года, пока не было общаги. Да и что там делать? Мать живет – от Гатчины пять километров пехом.
* * *Областным жителем Рома стал три года назад, как раз когда окончил школу. До того обретался с матерью неподалеку, на углу Малого и Одиннадцатой, в коммуналке, двумя сопливыми окнами на помойку.
Мать рассказывала: перед Роминым рождением у отца на заводе подошла очередь на квартиру, и им предложили однокомнатную в Веселом поселке, но кто-то умный посоветовал однуху не брать, а претендовать на двушку после рождения ребенка. Когда же появился Рома, грянули, как говорят по телевизору, судьбоносные перемены в стране.
Очередь на жилье сначала затормозилась, потом замерла, а через пару лет и сам завод сыграл в ящик, не пережив приватизации. Родители, по той поре молодые и энергичные, сами взялись за решение жилищного вопроса: продали жигуленок, бабкин дом на море в поселке Джубга и все вложили в акции, обещавшие на выходе тыщу процентов прибыли. Даже новый импортный холодильник, доставшийся матери по розыгрышу на работе, красивый, с двумя разными камерами, предмет зависти всей квартиры, продали соседям.