Знаменитые русские о Риме - Алексей Кара-Мурза
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как поэт, Иваск, скорее всего, не попадает в «высшую лигу», но к «первой лиге» принадлежит наверняка. И подчеркнутая зыбкость его стихотворного изложения (автор сам акцентирует: «мурлычу, качаясь») очень точно описывает зыбкость самого римского «эфира», способного и одурманить, и творчески зарядить художника.
VIIТрудно назвать какой-нибудь другой город в мире, который бы, как Рим, вызывал у русских такое теплое чувство любви и сопричастности. Вот воспоминания современников о друге семьи Вячеслава Иванова – Ольге Шор, которая всю жизнь оставалась страстной поклонницей гения Микеланджело. Еще в детстве горничная вынуждена была выслушивать бесконечные и малопонятные рассказы о каком-то «Мишеньке»… Позднее тема Микеланджело у О. Шор, серьезно занимавшейся философией в германских университетах, органично вошла в ее общие размышления о природе творчества. Как-то в Риме ей посчастливилось пожить в комнате с видом на микеланджеловский купол Св. Петра, и каждое утро, только проснувшись, она вскакивала с постели, подходила к окну и с нежностью говорила: «Здравствуй, Мишенька…» Искренняя привязанность к Вечному городу (О. Шор скончалась и похоронена в Риме), однако, не помешала ей оставаться до конца жизни глубоко верующим православным человеком.
А вот римские ощущения другой русской – писательницы и мемуаристки Евгении Герцык из ее эссе «Мой Рим»: «На Форуме сенокос. Груды свежескошенной травы посреди обломков колонн, увитых кистями глициний – уже бледных от майского, от горячего солнца… Наклонясь над пахучей травой, я выбирала из нее цветы, уже вянувшие: кашку, смятые маки, бледные колокольчики. Увила ими полустершийся барельеф – мальчика, дудевшего в дуду. Огляделась вокруг, вдруг обессилев перед обнявшей меня красотой. Сенокос на Форуме! И плакала потерянно и сладко, прикладывала к глазам сохнущую траву. Я? Не я? Нет меня!»
Что это – русская, к тому же женская сентиментальность? Почти наверняка нет, ибо я специально выбрал примеры отношения к Риму двух европейски образованных русских женщин, которые, по воспоминаниям современников, обладали весьма жестким, скорее «мужским» характером.
Михаил Осоргин любил писать свои корреспонденции и новеллы на Форуме (особенно весной, когда «там всюду – глицинии и красные маки»), сидя на камне в «домике Цезаря» под молодыми дубами. Приехав однажды в Рим после долгой разлуки, он нашел на своем любимом месте лишь шесть спиленных пней: «Еще – утрата! Кому помешали дубы? Кто осмелился спилить их? Погибла краса и уют дома Цезаря! И только красные розы и бассейны дома весталок помогают утешиться в новой невознаградимой потере». Все это написано человеком, к тому времени трижды избежавшим в России смертной казни… А вот пример тоже совсем несентиментального Макса Волошина, у которого до конца дней между страницами потертого дневника сохранялась юношеская память о Риме: веточка лавра с могил Шелли и Китса на кладбище Тестаччо, кипарисовая кисть с виллы Адриана и какое-то неизвестное растение с очень тонкими резными листочками, которым был обвит старый фонтан на вилле д' Эсте… – Нет, это все примеры неподдельного чувства, и в этом общерусском контексте не такими уж чудаками выглядят отдельные русские римляне, как, например, художник Риццони, который, возвращаясь из России в Рим, всякий раз опускался на колени и целовал порог своей мастерской…
VIIIРусский Рим – это еще и русский характер, и русский размах в Риме. И это касается не только традиционных примеров «купецкого разгула», но и частных эпизодов из жизни таких, чаще всего рисуемых угрюмыми и нелюдимыми, персонажей, как, например, наш великий Гоголь. В конце жизни он сам как-то признался А. Смирновой, что не может без содрогания вспоминать, как однажды в Риме он, молодой, вместе с Жуковским, рискнул обойти на огромной высоте еще не забранный тогда решеткой внутренний карниз под самым куполом собора Св. Петра…
А вот еще один, рассказанный уже Анненковым, гоголевский эпизод, как тот однажды, после удачной утренней работы над «Мертвыми душами», веселый и возбужденный, предложил пойти прогуляться в сады Людовизи: «Гоголь взял с собой зонтик на всякий случай, и как только повернули мы налево от дворца Барберини в глухой переулок, он принялся петь разгульную малороссийскую песню, наконец, пустился просто в пляс и стал вывертывать зонтиком в воздухе такие штуки, что не далее двух минут ручка зонтика осталась у него в руках, а остальное полетело в сторону. Он быстро поднял обломленную часть и продолжал песню».
Вообще, русская песня в Риме – это отдельная тема, кочующая по мемуарной литературе. Историк Михаил Погодин вспоминал, как они вместе с тем же Гоголем, Александром Ивановым и целой толпой других русских художников вышли после православного пасхального богослужения в церкви русского посольства на Форум Траяна и хором запели… Через много лет, перед мировой войной, последние дореволюционные русские экскурсанты в Риме, во главе с местным «старожилом» писателем Михаилом Осоргиным, во все горло распевали в ночном Колизее «Вниз по матушке по Волге»…
IXВ русской привязанности к Риму есть не только понятная жажда знания и творчества, но и классическое русское чувство «жизни над бездной» и «удержания на краю». Гоголь как-то написал: «Когда вам все изменит, когда вам больше ничего не останется такого, что бы привязывало вас к какому-нибудь уголку мира, приезжайте в Италию». И опять поразительно конгениален ему (с разницей в десять лет) – Герцен: «Когда мучительное сомнение в жизни точит сердце, когда перестаешь верить, чтоб люди могли быть годны на что-либо путное, когда самому становится противно и совестно жить, – я советую идти в Ватикан. Там человек успокоится и снова что-нибудь благословит в жизни».
Отсюда таким понятным и естественным выглядит стремление многих великих (равно как и невеликих) русских навечно остаться связанными с Римом – хотя бы узами смерти. «Нет лучшей участи, как умереть в Риме; целой верстой здесь человек ближе к божеству», – повторял Гоголь. А Карл Брюллов в набросках своей последней картины «Диана на крыльях Ночи» даже отметил место на римском кладбище Тестаччо, где хотел бы быть похороненным, – его завещание было исполнено. Михаил Осоргин, гуляя там же, на Тестаччо, под сенью пирамиды Кая Цестия, размышлял о «великой чести покойным и гордым лежать здесь».
Да, именно здесь возникает, наверное, конечный в цепи парадоксов на тему «русского Рима»: Вечный город все чаще и настойчивее воспринимается отечественным сознанием как «родина русской души». Первым это почувствовал опять-таки Гоголь, который ощутил Рим как «родину души своей… где душа моя жила еще прежде меня, прежде чем я родился на свет…» Это ощущение передал позднее Валерий Брюсов:
Не как пришлец на римский форумЯ приходил – в страну могил,Но как в знакомый мир, с которымОдной душой когда-то жил.
Можно, наверное, возразить, что о Риме как «родине души» писал и английский лорд Байрон. Но есть «motherhood of the soul» отдельного талантливого и мятущегося человека – и есть «родина души» талантливого и нереализовавшегося народа. Часто цитируемый в этой книге Владимир Вейдле высказал как-то мысль о том, что Россия в мировой истории пока еще «не состоялась», «не удалась» – в том смысле, в каком состоялись и удались (что бы уже ни случилось с ними потом) Италия, Англия или Франция. Ибо Россия, в отличие от этих стран, еще не создала «всесторонней, последовательной, цельной и единой национальной культуры; ее история прерывиста, и то лучшее, что она породила за девятьсот лет, хотя и не бессвязно, но связано лишь единством рождающей земли, а не преемственностью наследуемой культуры (курсив мой. – А. К.)». А это означает нечто весьма серьезное – что культура очень часто создается не только вне «земли», но подчас и «вопреки земле». Как никто понимавший эту тему, русский изгнанник Иосиф Бродский сказал однажды жестко, но точно, что если бы Пушкин не попробовал переводить Данте, а Гоголь не жил бы на улице Систина в Риме, «мы все еще пережевывали бы традиции русской народной сказки».
Кстати, и сам Гоголь не раз лично подтверждал это – например, когда в январе 1842 г. писал из Москвы А. Максимовичу о невозможности работать в России: «Голова у меня одеревенела и ошеломлена так, что я ничего не в состоянии делать, – не в состоянии даже чувствовать, что ничего не делаю. Если бы ты знал, как тягостно мое существование здесь, в моем отечестве. Жду и не дождусь весны и поры ехать в мой Рим, в мой рай, где я почувствую вновь свежесть и силы, охладевающие здесь…»
Поэтому не только о личном ощущении, но в первую очередь о национальном чувстве написаны парадоксальные, но глубоко верные строки «русского римлянина» и большого патриота России Михаила Осоргина: «Любовь к Риму – это любовь к родине; тоска по Риму – это тоска по родине…»