СССР. Жизнь после смерти - Коллектив авторов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С чувством некоторой ностальгии описывает свои видеоувлечения и Алексей (27 лет, Воронеж):
«Пиратское кино, доступное зрителю в 1980-1990-х, я оцениваю очень высоко. Любимые фильмы и те, которые просто нравятся, уже давно есть у меня в коллекции с максимально доступным количеством переводов. Сейчас это кино мне нравится так же, как и тогда, и вызывает только приятные чувства и ностальгию. И, посмотрев очередной такой фильм, понимаешь, что раньше снимали намного лучше, и оригинальных, добротных лент было очень много. А сейчас кино превратилось в сплошные блеклые римейки либо в рисованные на компьютере “поделки”, которые лично я смотреть не могу. Того же старого “Бэтмена” я люблю, а современного “Темного рыцаря” даже не досмотрел до середины… По-прежнему люблю фильмы “Чужой”, “Терминатор”, “Зловещие мертвецы” и “Маску”. Помню, что в 1990-е многие сходили с ума по “Терминатору”, по Шварценеггеру, Сталлоне и другим подобным актерам. Персонально я предпочитал и предпочитаю сейчас Чака Норриса. Его фильмы мне ближе и кажутся более живыми и реалистичными. Да, это была хорошая эпоха, которая, увы, закончилась. Тот олд-скульный старый экшен больше неактуален, он был востребован именно в те времена. Сейчас на смену ему пришло совсем другое и очень чуждое мне кино».
Таким образом, западный кинематограф, распространявшийся по СССР в последние годы его существования, жив и сегодня. Правда, теплую память о нем хранят главным образом молодые люди, которые фактически были на нем воспитаны. Многие зрители старшего возраста почти отказались от былых увлечений, хотя некогда и были фанатами видео. Но вот с материальным напоминанием об ушедшей эпохе они расстаются с большим трудом. В качестве артефактов культуры 58-летний Сергей Митрофанов расставил на стеллажах на балконе несколько тысяч видеокассет. А вот 36-летний Сергей топит ими печку и вскоре сожжет все. Но VHS сегодня еще собирают, правда, ради почти утерянных голосов переводчиков, столь сильно полюбившихся отечественному зрителю. Однако следует помнить, что разлагающийся Советский Союз дал жизнь целой «культуре видео», странным образом сохранившейся и сегодня, пускай и в сильно мутировавшей форме.
© Павлов А., 2012Анна Ганжа
ЗВОНКОЕ, ГЛУХОЕ, ТРАВЕСТИЙНОЕ: ТЕМБРОАКУСТИЧЕСКОЕ КОНСТРУИРОВАНИЕ СОВЕТСКОГО ЭТОСА
Для того чтобы говорить о советском этосе в положительных терминах и пояснить, что мы имеем в виду под его «темброакустическим конструированием», необходимо начать с самого конца и обратиться к стадии его «темброакустической деконструкции». Важной особенностью этой стадии следует считать принципиальную исчерпанность конструктивных возможностей построения некоей альтернативной сонорной сферы, которая могла бы вытеснить и заменить советское пространство звуков и голосов. Это идеальное пространство, предельно искусственное и сложно организованное, должно было постепенно раствориться в стихийной, становящейся бесформенной постсоветской реальности. Новая реальность конечно же не была лишена голосов и звуков. Напротив, внезапно обнаружилось, что обволакивавшее нас до тех пор акустическое облако куда-то исчезло, и мы очутились лицом к лицу с лавинообразной, хаотичной массой шумов, скрежетов, завываний, всхлипываний, стонов, шепотов и криков, в которой не было ни порядка, ни смысла, но только ничем теперь уже не сдерживаемое и исходящее из множества конкурирующих источников желание завладеть нашим слухом. Однако в этой сонорной инвазии, разрушительной для нашей социальной восприимчивости, уже нельзя было усмотреть каких бы то ни было оснований и поводов для конструирования нового, постсоветского этоса. Нормативно-этическая модель советской аудиальной утопии трансформировалась в пеструю картину нравов и образов жизни, стремящихся во всеуслышание заявить о своем праве на существование. Смысл произошедших изменений в конце концов оказывается представлен характерными сонорными новообразованиями, обозначившими точки фрактуры и катастрофической мутации советского темброакустического этоса.
Этим мутациям и катастрофам предшествовала череда последовательных и сложноконструируемых действий по трансформации старых и новых идеальностей и налаживанию особых механизмов взаимодействия их с собственно человеческим. Новые технические возможности, заграничная мода, лучшие образцы для подражания – все это становилось невидимым материальным фоном производимого идеального конструкта, языком, с помощью которого обрисовывались контуры нового целого. Генеалогия порождаемого голосом смысла становится несущественной, когда новые типы темброакустического вступают в зону актуализированного этоса.
Обратимся к трем эпизодам конструирования советского этоса.
Первый – культивирование лирических теноров в 1920–1950-е годы Звенящее, разгульное, неуправляемое (Вадим Козин, Петр Лещенко) эволюционирует поначалу в доверительное, теплое и ликующее (Сергей Лемешев, Иван Козловский), превращаясь в 1940-е и 1950-е в аполлоническую разновидность сладкоголосого утешителя тех, кто устал от грохота и шума войны (Георгий Виноградов, Владимир Нечаев). В 1960-е годы обладатели высоких певческих голосов начинают отыскивать у себя скрытую баритональность или переходят в разряд законсервированных образцов. И именно в 1960–1970-е годы ведутся активные поиски применения мальчишечьим дискантам и девчоночьим сопрано, в досекулярное время ассоциированным с «ангельским пением». Теперь этим голосам в качестве преемников отводится роль носителей романтической и экзальтированной устремленности к бесконечному («в голубой океан улетаю… жизнь отдам я за то, что люблю»; «и мчит меня олень в свою страну оленью»; «я все смогу, я клятвы не нарушу, своим дыханьем Землю обогрею»).
Между тем – и это второй важный эпизод – под предлогом новых возможностей, предоставляемых техникой дубляжа, происходит экспроприация живого детского голоса в пользу профессиональных травестийных голосов женщин и бабушек. Травестийными голосами начинают говорить почти все герои от 1 года до 13 лет, а также все герои мультипликационных фильмов, даже если они представляют мелких зверушек или фантастических (но не крупных) персонажей. Иногда делаются исключения, но только в отношении евнухоидных тембров. Так формируется этос полуребенка-полувзрослого, серьезного маленького человека, чуть ли не с рождения берущего на себя бремя ответственности за все тяготы мира. С травестийными закадровыми героинями его объединяет способность мечтать и сопротивляться природным данностям. С начала 1980-х годов наблюдается неуклонное возвращение детям их тембров.
Третий удивительный пример сколачивания желаемого этоса обнаруживается в дублированных художественных фильмах киностудий союзных республик – от «Таджикфильма» до Рижской киностудии. С конца 1960-х годов здесь начинают «собирать» нового героя – рефлектирующего и интеллигентного, способного в непростых ситуациях сделать правильный моральный выбор. Поскольку акустическое, как правило, выступает по отношению к визуальному как его смысл, то глухой, надтреснутый, разочарованный, нервный и усталый закадровый голос московского или ленинградского актера производил работу рождения национальной интеллигенции эффективным и незатратным способом.
Эти примеры, будучи осмысленными в их неочевидной взаимосвязи, помогут нам охарактеризовать структурную определенность советского этоса как такого сложного целого, которое не просто больше суммы своих частей – отдельных явным образом поименованных этических добродетелей и императивов, – но в каком-то смысле противостоит им в качестве их непроговариваемой и неосознаваемой основы. Для того чтобы разместить «этос» и «этическое» в горизонте общезначимого и традиционного истолкования этих понятий, обратимся к самому началу «Большой этики» Аристотеля: «Всего короче будет сказать, что этическое, по-видимому, – составная часть политики. В самом деле, совершенно невозможно действовать в общественной жизни, не будучи человеком определенных этических качеств, а именно человеком достойным. Быть достойным человеком – значит обладать добродетелями. И тому, кто думает действовать в общественной и политической жизни, надо быть человеком добродетельного нрава. Итак, этика, по-видимому, входит в политику как ее часть и начало (archē); и вообще, мне кажется, этот предмет по праву может называться не этикой, а политикой»[98]. Цитирование этого общеизвестного места необходимо нам еще и потому, что, на наш взгляд, советский этос строится в согласии с аристотелевской моделью этического, в том смысле, что этическое здесь без остатка принадлежит области общественного: любые частные, рефлексивные, «келейные» практики нравственного самосозидания находятся «за гранью» конструируемого пространства реализации этических– т. е., строго по Аристотелю, внеразумных – добродетелей советского человека. Специфика этоса советского человека – по сравнению, например, с этосом гражданина афинского полиса – заключается в том, что центральным моментом здесь является вовсе не положительный идеал разумного и устремленного к благу действования в полной мере дееспособного субъекта на гражданском поприще. Очевидно, в XX в. такой простой и ясный идеал невозможен. Он воспринимается как архаичный, досовременный, относящийся к примитивной и давно забытой стадии истории субъекта. Очевидно также, что причиной такого восприятия античного гражданского идеала является во многом несовместимый с ним и в то же время сформировавший «современного человека» в его окончательно взрослом состоянии христианский аскетический идеал. Принимая во внимание этот факт, можем заметить, что подлинным нервом советского этоса является негативный идеал отречения от всего того, что формирует меня как личность, – от всего «внутреннего», «частного» и «субъективного», – причем именно такого «частного» и «субъективного», которое возвышает меня над частностью моей природной, телесной ограниченности и субъективностью моих слишком специфических, слишком приватных социальных привычек. Можно сказать, что смысл такой самокастрации заключается в том, что звучавший из сокровенной глубины человека голос совести – голос, формировавший внутреннее акустическое пространство самоисследования, самособеседования, самоистолкования и самоосуждения, – теперь если и не заглушается совсем, превращается в эхо, простое повторение извне звучащих сиреноподобных голосов коллективной, обобществленной, готовой совести.