Вечный зов - Анатолий Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Это будет расценено как слабость духа. И моя карьера…
— Ваша карьера?! — в конце концов взорвался Лахновский, подпрыгивая вокруг стола, на котором стоял телефон. — Если оторвут голову, нечем о карьере будет думать! Нет, я не забываюсь. Это вы… вы потеряли всякое чувство реальности!
И с грохотом бросил тяжёлую трубку полевого телефона.
Все эти дни после гибели Бергера Лахновский каждую минуту ждал нападения партизан. Нападения не происходило, но это не успокаивало, а, наоборот, ещё более взвинчивало Лахновского, и вчера он какими-то одному ему ведомыми путями пришёл к выводу, что партизаны непременно должны напасть этой ночью, воспользовавшись выходом на связь Метальникова.
— Вот увидите, именно сегодня, — сказал он утром Фёдору. В последние месяцы он оказывал ему непонятное благоволение. — Ах, Савельев! Ты человек твёрдый, и я тебе верю. А Метальников — партизанский шпион. Предчувствие меня не обманывает. Я бы давно его пристрелил, если бы не этот тупица Бергер.
Фёдор никогда не видел Метальникова, никогда до этого даже не слышал о нём. Всякого рода агентов и тайных сотрудников в «Абвергруппе» было множество, они появлялись и исчезали, их тут в специальной школе обучали, а потом некоторых почему-то расстреливали. Во всю эту жуткую кухню Фёдор не вникал и вникнуть не мог. Он просто занимался тем, что ему было вменено в обязанности, — охранял со своим взводом штаб Лахновского и его лично. Сейчас Фёдор и его люди, оставаясь сами невидимыми, круглосуточно держали под наблюдением все въезды и выезды из деревни, все тропки и возможные подходы, впускали и выпускали из Шестокова людей, знавших установленный на тот день и час пароль. Несколько дней назад он выпустил этого Валентика, одетого в форму советского подполковника. Когда тот вернулся, Фёдор не видел, а недавно ночью опять выпустил с каким-то человеком, лица которого не рассмотрел, да и не пытался рассмотреть, даже не подошёл близко к телеге, в которой они ехали. Человек, кажется, тоже был в форме советского офицера, в повозке он сидел сгорбившись, чуть не выше головы подняв широкие и жирные плечи. Иногда Фёдору приказывалось взять двух-трёх солдат из его взвода, отвести за деревню какого-нибудь человека, изнурённого допросами и пытками, заставить его вырыть могилу или, если тот не в состоянии, вырыть самим и расстрелять. Фёдор выполнял и это, не глядя в лицо обречённому, не спрашивая у того ни фамилии, ни имени, не интересуясь, за какие грехи человек приговорён к смерти. Он действовал как автомат, каждый день был пьян и боялся лишь одного — когда-нибудь протрезветь.
Однако сколь ни плотно висел в мозгу винный туман, сквозь него пробивалась иногда мысль, с хрустом разрезая черепную коробку: «А что же дальше?!» По всему телу проходили судороги. Чтобы унять их, чтобы избавиться от невыносимой боли в голове, Фёдор глотал и глотал спирт — водка его уже давно не брала, — не чувствуя его вкуса и запаха. Да и спирта, чтобы отупеть, с каждым днём требовалось всё больше, за сутки он теперь высасывал его больше литра.
«Да что же дальше?» — подумал Фёдор и сейчас, выйдя от Лахновского. Валентик, кивнув зачем-то ему, будто уходил навсегда, скрылся во мраке, а Фёдор остановился посреди улицы, достал из внутреннего кармана немецкого френча плоскую фляжку и отхлебнул. Спирт был тёплый, но он привык его пить таким и, как всегда, проглотил легко, точно воду. «Что же дальше? Вон как заметался Лахновский! Значит, спасения нет. Значит, скоро придут и сюда советские войска. Значит, смерть…»
Фёдор сделал несколько шагов вдоль тёмной улицы, глянул на небо. Вверху был тот же мрак — ни проблеска, ни звёздочки. Небо ещё с вечера обложило толстыми, тяжёлыми тучами. «Посты… Как будто спасут теперь какие-то посты! И эти окопы, которые нарыли вокруг Шестокова…» — усмехнулся он, проходя мимо останков сожжённого прошлым летом, во время неожиданного налёта партизан, огромного коровника, превращённого Лахновским в казарму для своих солдат. Солдаты, помнится, роптали — казарма в коровнике?! — но все другие пригодные для этого помещения были заняты службами «Абвергруппы» и немецким гарнизоном. Лахновский приказал вывезти отсюда навоз, обрызгать извёсткой всю землю вокруг, засыпать её песком, настелить в помещении новые полы и побелить стены — получилось ничего. Нынче пожарище густо заросло крапивой и конопляником. Фёдор, на секунду приостановившись, негромко и тяжко простонал вдруг, махнул рукой и шагнул в крапиву. Подойдя к обгорелой стене бывшей казармы, он ещё глотнул из фляжки, сел на землю, зажал голову руками и так замер.
Даже спирт сегодня не брал, в мозг всё колотило и колотило: «Что же дальше? Что дальше?!»
Смерти он теперь не боялся, давно уже искал её, шёл ей навстречу. Но она почему-то сворачивала прочь, обходила его. Даже Лахновский, застав его в постели с Леокадией, не проткнул своей тростью, как Фёдор ожидал с каким-то безразличием, даже возникшим в душе облегчением. Смерти он испугался один раз, в ноябре прошлого года, там, под Пятигорском, когда, оборванный, окровавленный, избитый плетьми и прикладами, стоял на краю рва, вырытого в каменистой почве им же самим вместе с другими пленными красноармейцами.
«Один раз… Да, один раз стоило испугаться смерти… — Что-то острое и горячее заворочалось в больном мозгу Фёдора. — И вот… И вот…»
Он выдернул из кармана фляжку, трясущимися пальцами отвинтил крышку, сделал ещё несколько жадных глотков.
«Как же это всё получилось? Как получилось?!»
У обгорелой стены было душно, не спирт, а запах конопляника, густой и приторный, туманил ему мозг, проникал куда-то до печёнок, до сердца, вызывая отвратительную тошноту. Надо было идти проверять посты, но от одной этой мысли тошнота наваливалась ещё больше. Фёдор боялся идти в лес, в темень. Но не темени или какой-то опасности боялся. Ему казалось, если он увидит сейчас любого солдата из «армии» Лахновского, с ним что-то произойдёт. Скорее всего, он выдернет из кобуры парабеллум и с нечеловеческим сладострастием разрядит его прямо в лицо того человека…
Неожиданно в голове Фёдора что-то зазвенело — будто колокольчики запели неподалёку, всё приближаясь. И сквозь этот звон пробилась, пришла к нему вдруг мысль: а что, пройти сейчас по всем секретам и, сжав зубы, перекосить всех из автомата! Затем явиться в кабинет Лахновского, подойти к нему вплотную, схватить одной рукой за воротник его сюртука, другой вдавить парабеллум в хилую грудь его и надавить спусковой крючок. Затем… Затем выволочь его наружу, бросить труп в телегу… в мотоцикл. Возле штаба «Абвергруппы» всегда стоит несколько мотоциклов. И рвануть куда-нибудь туда, откуда фронт приближается. И сказать потом… Как Ванька когда-то давно, в гражданскую… Как Ванька, сказать: «Вот вам атаман наш… только мёртвый. Вот сам я. Что хотите со мной… К стенке так к стенке. Только скорее давайте». Так примерно он сказал тогда. И Анна, сидящая на телеге, страшная, неживая, вдруг встрепенулась, сорвалась с телеги, закричала: «Вы сперва разберитесь, вы сперва разберитесь!..»
Фёдор, вздрогнув, очнулся от своих мыслей. Какой Иван? Какой Лахновский? Кто это ему позволит с трупом выскочить на улицу, взять мотоцикл? В первые же секунды прошьют из автоматов, решето сделают. И разве прорвёшься через линию фронта… или к партизанам? Чушь всё это. Бред. И — какая Анна? Где она, Анна?
Он мотнул тяжёлой головой, окончательно приходя в себя. Затем поглядел на небо. Но не увидел там ни звёздочки, ни проблеска.
Выпитый спирт совсем не оказывал никакого действия, совсем не чувствовался. И удушающий запах конопли теперь не беспокоил. «Притерпелся, что ли?» — мелькнуло у Фёдора. В голове были непривычная пустота и ясность. Ощущая это, он думал лишь, что у него и в мыслях никогда не было перейти на службу к немцам, но произошло именно это, совершилось всё быстро и просто в пасмурный ноябрьский день, числа шестого, кажется, как раз под праздник…
Фёдор плотно закрыл глаза, словно боялся, что густая темень разверзнется мгновенно ослепляющим светом и в этом свете явится ему такое, что люди видят один раз в жизни, перед его концом. Он всегда закрывал глаза, когда его мысли, лихорадочно пометавшись, неизбежно подводили его к этому рву, вырытому километрах в десяти от Пятигорска в жёсткой, каменистой земле обречёнными людьми, уже, собственно, мертвецами, среди которых был и он, Фёдор Савельев. Закрывал, намертво стискивал челюсти — аж зубы крошились, — и это помогало ему не думать о том жутком и страшном, что произошло там, под Пятигорском, возле рва, неимоверным усилием воли он заставлял себя думать о другом. О чём угодно, но только о другом.
Вот и сейчас заставил. Откуда-то из бездонных глубин мрака возник жаркий и пыльный летний день, длинный состав из двух- и четырёхосных товарных вагонов, толпы воющих баб и ребятишек. Где-то там, в этой толпе, был Сёмка, уезжающий на фронт, то ли его сын, то ли не его. Да нет, чего там — его, Фёдор это всегда знал, по обличью видел, но изводил Анну своим подозрением от обиды на весь мир, который пошёл куда-то не туда, от обиды на Анну, которая досталась ему уже тогда, когда была не нужна, да к тому же кем-то до него испробованная. Сёмка уходил добровольцем, но Фёдору было безразлично, как он уходил, добровольно или по призыву, он был, как и два других сына, Димка и Андрейка, как все люди, чужой ему, провожать он его не хотел. Но в последнюю минуту пошёл зачем-то на станцию, потолкался среди плачущих женщин, которые цеплялись за мужей, сыновей и братьев, будто хотели оттащить их от поезда, собиравшегося отвезти мужчин на войну, может быть, на гибель и смерть, и неожиданно как-то очутился перед Семёном.