Рассказы о прежней жизни - Николай Самохин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем — маленький, угловой столик в ресторане, который сразу окружили, обсели ее друзья и обожатели — кожаные, замшевые пиджаки, холеные, аристократические лица.
И он тут — сбоку-припеку.
Правда, сразу представленный — или поставленный на место: «Наш сибирский друг. Художник».
Но потом была только она. Одно ее лицо, ее губы, ее глаза, ее глубоко открытая грудь в обрамлении черных кружев (это ведь надо же! — так целомудренно возвеличиваться, так олимпийски царить — грешной и смертной — над мешаниной кружев, кофейных чашек, блюдец, острот). Было только ее сияние, излучение, только её слова — а может, звуки? — ибо Васенин запомнил из всего произносимого одно лишь заклинание: «Ребята, давайте любить друг друга!»
И это «давайте любить друг друга» относилось к нему тоже. Значит, и он тоже мог, должен, обязан был любить ее.
И Васенин влюбился. Обвально. Ошалело. Загипнотизированно. Без ревности к тем, кто мог когда-то касаться этих нежных рук, этих губ, этих волос.
Так, наверное, не в женщину влюбляются. Так влюбляются в явление природы. В талант и гений, которые — суть явления природы.
Поздно ночью уходил его поезд (он ехал работать на дачу художников). Васенин пришел в гостиницу, чтобы собрать веши, — и не смог. Ему хотелось пройти сквозь стену — такое было состояние.
Чемодан Васенину уложила дежурная по этажу, сердобольно приговаривая:
— Да куда же ты, миленький, такой-то на ночь глядя? Ведь ты горишь весь.
В этом лихорадочном состоянии он и проработал целый месяц. Там, куда приехал Васенин, полыхала необыкновенная осень — и он писал осень, осень, осень!
Друзья потом, посмотрев эти листы, изумленно сказали:
— Ты что же делал-то раньше, самоубийца? Ты почему придуривался до седых волос?
И вот теперь, сгорбившись, Васенин сидел на узкой ступеньке: спиной к сцепе, лицом — к многоглазому залу.
По все равно он видел ее, помнил: от высоких, тонких каблуков, длинного концертного платья, обрамленного мехом, до стиснутых на груди нервных рук и романтического поворота головы.
Первые же звуки неповторимого голоса заворожили его. Голос баюкал, звал, возносил мольбу, страдал надрывно, ласкал, негодовал.
Он смотрел в зал и видел сотни завороженных глаз.
И вдруг — будь проклято это мгновение! — вдруг подумал: «А что они слышат — кроме ворожбы голосом? Кроме чародейства?»
А подумав так, невольно сам стал вслушиваться в текст. Ужасное слово-то какое — «текст»! Но он уже не мог пересилить себя — стал вслушиваться. И ждать.
Ждать, когда какая-то строчка вдруг резанет, уколет в сердце, когда по спине пробегут «мурашки».
Может быть, это не очень эстетично — «мурашки по спине», но у него всегда так бывало: спина, позвоночник, хребет прежде всего отзывались точному слову.
Увы, спина его молчала.
И он, расколдованный, ловил уже только слова. Только их — очищая от интонаций, придыханий, пристанываний.
И не мог поймать.
«Что со мной?! — запаниковал Васенин. — Или — с нею?.. Нет, с нею не может случиться. Что-то со мной».
Он зашарил взором по залу, по лицам где-то же, в каком-то далеком ряду должны быть потрясенные глаза.
Глаз было сотни — он растерялся от их множества. Видел затуманенные, зачарованные, сомнамбулические. Потрясенных не видел.
Неужели гипноз? Шаманство? Ворожба?
…Публика потекла из зала. Рядовые обчлененные выстроились в длинную очередь у стойки бара, заняли столики на антресолях.
Для избранных был накрыт длинный стол у стены. Там чествовали «именинницу».
Знакомый литератор махнул Васенину рукой, рядом с ним нашлось свободное местечко.
И Васенин неожиданно оказался визави с нею.
Московский приятель оказался прав: она не страдала забывчивостью «звезд».
— А вот и Витя! — сказала, улыбнувшись ему. И — показалось — обрадовалась.
Он сразу простил ей все. Даже молчание своего слоновьего позвоночника. «Ребята, давайте любить друг друга!.. Давайте любить…» — от этих строчек бежали по спине «мурашки».
Гордость, что ли (вон ведь сколько блистательных мужчин, а отмечен только он), а может, бокал «Алазанской долины», которым Васенин подогрел себя, понесли его к ней, вокруг всего стола.
Она, не вставая, с улыбкой полуобернулась.
Наверное, надо было просто поцеловать ей руку. Красиво и достойно.
А он заговорил. Начал смутно благодарить ее за ту маленькую «болдинскую осень», которую подарила она ему когда-то.
Возможно, Васенин сказал фразы на две больше, чем полагалось по этикету.
Она вдруг взяла со стола бокал с вином и протянула ему:
— Выпейте, Витя. И отвернулась.
А он остался с этим дурацким бокалом за ее чужой спиной — как извозчик на заднем дворе.
И вся ее свита, только что с ревностью наблюдавшая за ним — кто это столь отважно приблизился к королеве? — утратила к Васенину интерес, громко заговорила о своем.
«Море показало язык»…
Он постоял несколько секунд, тихо поставил бокал рядом с ее локтем (она не заметила) и так же тихо отошел.
На демократических антресолях к Васенину кинулись две знакомые издательские ламы, которые давно уже, как видно, следили сверху за его светскими маневрами.
— Ах, как красиво вы поступили! Как достойно вернули ей эту подачку!
Ночь
Там, на антресолях, Васенин досидел до последнего звонка, когда ушел уже и организованный санаторием автобусик, и последний рейсовый. Он пытался постичь истину. По истина оказалась не в вине.
Истина открылась ему, протрезвевшему до дрожи, на перевале, когда одни, среди куинджиевской ночи, топал он из большого города в маленький.
«Нет, — думал Васенин, вбивая каблуки в асфальт. — Вечность не показывала тебе язык. И море не дразнило. Только и делов у моря, чтобы дразнить нашего брата… Наоборот — оно одарило тебя. Окатило однажды соленой волной, осыпало янтарными брызгами, ударило в глаза ослепительным спетом!.. Вспомни ту свою осень. Пусть одну. И будь благодарен морю! И любви! И шаманящей женщине!..»
СВАНКА, КЕФАЛЬ И ДРАКОНЧИКИ
Все началось с того, что я купил себе сванку — войлочную сиамскую шапочку — и сразу стал походить на старого, беспутного свана. Не знаю, бывают ли беспутные сваны, думаю, что нет, во всяком случае, мне встречать таковых впоследствии не доводилось, но сам-то я походил именно на беспутного. Возможно, из-за худобы, из-за неумения держаться достойно и невозмутимо. По тут уж, как говорится, чего нема — того нема. Такое полезное умение — «нести себя как важный груз» — либо приобретается наследственно, при рождении, либо вырабатывается долгими тренировками.
Так вот, о шапочке. Из-за нее упустил я, может быть, единственный свой шанс поймать крупную рыбу. На крупную рыбу мне никогда не везло. Даже с заветных, легендарных водоемов, где другие, рядом с тобой стоящие, выворачивают «лаптя» за «лаптем», я всегда ухитрялся возвратиться с таким уловом, о котором один мой товарищ, тоже рыбак азартный, так рассказывает: «Мужики там че-то уродуются, мудрят, орудия у них какие-то дальнобойные — спиннинги, катушки, всякое туе-мое… А мы с братом встанем возле мостика, как вдарим в две удочки — так через час семьдесят восемь хвостов! Полная пол-литровая банка!»
Вот так, примерно, и у меня обычно получалось. А уж если удавалось мне иной раз выудить пару карликов в ладошку величиной, домашние на меня только что не молились: и добытчик-то я, и кормилец, и герой!
Ну, а в этих благодатных местах, где я, значит, свайкой обзавелся, рыба чуть ли не сама на сковородку прыгала. И какая рыба!.. Кефаль! Форель!
Дело в том, что напротив нашего дома творчества располагалось рыбное хозяйство. Рыборазводное. Озеро, при нем соответствующие постройки: административные городушки, другие какие-то сооружения, специального, видать, назначения. А с краешка, прямо у дороги — знаменитый ресторанчик «Инкит», монопольно перерабатывающий эту деликатную живность и реализующий ее по вполне людоедским ценам. Такое, словом, заведение, где осуществлялась ловля фрайеров на рыбную наживку.
Да бог бы с ними, с аристократическими ценами: в конце концов разок-другой за сезон каждый из отдыхающих здесь инженеров человеческих душ мог позволить себе тряхнуть мошной — красиво пожить вечерок в «Инките». Даже если он не Михалков и не Юлиан Семенов. Но ведь для настоящего-то рыбака, для человека, ушибленного этой страстью, — не та рыба, что в магазине, а уж тем более на сковороде. На сковороде она — просто харч. Ну, пусть вкусный. Ну, изысканный. Так ведь и это — кому как. Один от форели истомно глаза заводит, а другой превыше всего ценит жареных пескарей. Кстати, форель, королеву эту, Хемингуэем воспетую, в «Инките» готовили хреново. Формально как-то, бездушно. Деньгу гребли — и все.