Затишье - Арнольд Цвейг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Гейн, — сказал я, — потребуй, чтобы к тебе прислали санитара; пусть старик сержант померит тебе температуру. У тебя, по-моему, жар. Тебя надо положить в лазарет, в отделение для легкобольных. Там светло и ты сможешь читать. Я пришлю тебе книгу.
Долговязый Гейн поднялся и посмотрел на меня с высоты своего роста.
— Понял, — сказал он. — Совсем не так глупо, для берлинца в особенности. Но в лазарете мне не разрешат курить. Не-ет, этот номер не пройдет.
— Да ты в уме? — запротестовал я, глядя снизу вверх на его узкий нос и близко посаженные глаза. — Писарь Диль опасается, как бы твои действия не подогнали под статью «Неповиновение в строю в боевой обстановке». Я, правда, не думаю, чтобы это сделали, обвинительного акта пока нет. По, если санитар установит повышенную температуру, а в околотке врач найдет у тебя катар легочных верхушек, значит, ты действовал в болезненном состоянии, и военный суд обязан принять это во внимание.
— Гм, гм, — промычал он и сел снова. — Гм, гм, — промычал он опять. — А я-то, дурень, считал тебя шпиком. — Он отпил глоток холодной кофейной бурды из жестяной кружки, стоявшей на табурете.
В дверь постучали. Кроп, видно, решил, что мое время истекло.
— Я еще подумаю, — пообещал Юргенс, когда я встал. — Так или иначе, а тебе большое спасибо.
Пожимая ему руку, я почувствовал, что она и в самом деле очень горячая. Правда, после жаркого солнечного дня воздух в этой клетке был накален.
— Завтра утром попрошу поставить мне градусник.
Это обещание я унес с собой как результат посещения Гейна. С трубкой в зубах я покинул камеру, пожелал караульным доброй ночи и вышел на воздух. Западный ветер доносил глухие раскаты вечерней «молитвы». До команды «спать», а может, и на больший срок у меня было достаточно материала для размышлений.
Через две недели, в воскресенье, грузовик доставил нас утром в Этре-Ост, где должен был собраться военно-полевой суд. Погода стояла ослепительная. Вместо церковных колоколов в воздухе гремела артиллерийская канонада. Но в тылу, который начинался в Домвье и откуда, вероятно, приехали господа судьи, все же отличали, видно, воскресные дни от будней.
В обширном зале бывшей школы за длинным столом разместились господа офицеры. Думается, их было человек пять. Все в парадных мундирах, лица розовые, упитанные, волосы тщательно причесаны на пробор. Я очень хорошо помню одного гусарского ротмистра, в мундире защитного цвета, обшитом светло-серыми шнурами; с войной былое великолепное сверкание гусарского мундира отошло в прошлое. Судейский писарь поместился на правом конце стола, обвиняемый стоял слева, мне указали место на табуретке. Все судоговорение длилось не больше двадцати минут, а возможно, и меньше. Обвинительный акт был не так ужасен, как представлял себе Диль, но все же в зачитанном тексте прозвучала формулировка «неповиновение в строю».
Гейн Юргенс, худой как палка, в толстой куртке и суконных брюках, заправленных в сапоги, вертел во все стороны длинной шеей, беспокойно переводя карие глаза с одного напомаженного судейского темени на другое. Он производил впечатление бесспорно больного человека, и я в своей речи защитника сказал, что можно понять вызванное повышенной температурой раздражение рабочего, занятого тяжелым физическим трудом, когда вместо долгожданного и столь необходимого отдыха после разгрузки одиннадцати вагонов тяжелых стапятидесятимиллиметровых снарядов ему приказывают выйти на работу в третий раз. (Врач околотка на самом деле установил у Гейна повышенную температуру и выслушал легкие, но результат осмотра оглашен не был.) Ввиду безупречного поведения обвиняемого, который ни во время сербского похода, ни здесь, под Верденом, ни разу не подвергался каким-либо взысканиям, я прошу высокий суд если не о вынесении оправдательного приговора, то хотя бы о признании смягчающих вину обстоятельств. К счастью, я проглотил замечание, готовое сорваться у меня с языка. Я чуть не сказал, что, в сущности, командир роты обязан был вынести выговор унтер-офицеру Бауде, который-де не сумел убедить безупречного солдата выполнить свой долг. Бауде выступал свидетелем в этом деле, и бог знает, какие еще беды я навлек бы на свою голову, если даже в эпизоде с зеленым лейтенантом он, как мог, старался мне напакостить, о чем вы сейчас услышите.
Суд удалился на совещание и через несколько минут объявил приговор: два года тюремного заключения «за неповиновение в строю в боевой обстановке». Приговор привести в исполнение после окончания войны.
Я обменялся взглядом с Юргенсом и санитаром Шнеефойхтом, мы откозыряли, вышли на улицу, снова забрались в машину, уже не в ту, на которой приехали сюда, — между Этре и Флаба курсировало множество машин. Последний отрезок пути до нашего лагеря нам пришлось пройти пешком.
— «После окончания войны»! — сказал я Юргенсу. — Надо еще ее пережить!
— Тогда у нас найдутся и другие дела, — пробасил Гейн и закурил последнюю из десятка моих сигарет.
И вот, понимаете ли, в те пятнадцать минут, когда мы громыхали между холмами и переваривали «дело Юргенса», передо мной все время на месте Гейна возникал образ моего бедного друга Кройзинга. Ведь и ему пришлось бы держать ответ перед таким же или почти таким же военно-полевым судом, защищать свое правое дело перед такими же точно сытыми офицерскими физиономиями. Как непохожи на них были офицеры, с которыми мне привелось иметь дело в Лилле летом 1916 года, например майор артиллерии Рейнгарт. Этот майор и его товарищ Лаубер придумали смелый трюк и загнали майора Янша, отъявленного мерзавца, в Сербию! Как ловко они перетасовали батальон, только чтобы любимый всеми капитан Фридрихсен с его гамбуржцами и альтонцами остался в Лилле! Сто двадцать солдат перевели от нас к Фридрихсену, а вместо них к нам влили сто двадцать человек из его ганзейцев, в том числе уже известного вам Гейна Юргенса! Вот перед таким-то председателем суда, мечталось мне, и защищать бы свое дело Кристофу Кройзингу! А тут этот напомаженный ротмистр с прической на пробор! Какое чувство вызвал бы у него и у его заседателей Кристоф Кройзинг? Антипатию! А я, который в лучшем случае выступил бы свидетелем по его делу и уж никак не защитником? Антипатию, но еще в удвоенной дозе. Так, может быть, надо благодарить судьбу за то, что французский снаряд пресек эту юную жизнь? Разве Кройзинг не пал бы жертвой в борьбе с подобной юстицией, несмотря на дядю начальника военной железной дороги № 5?
Вот как подействовало на меня, понимаете ли, первое соприкосновение с судом в нашей победоносной армии. Вы согласитесь со мной, дорогой мой начальник и член военного суда Познанский, что запуганность, которую вы отметили во мне при первом нашем знакомстве, имеет под собой почву.
Познанский рассмеялся и, кивнув Бертину, допил свой кофе.
— С тех пор, слава богу, вы оправились и снова полны энергии — волокна расщепленного корнеплода соединились и срослись.
Бертин глубоко перевел дыхание.
— Слава богу, — подтвердил он. — Я оказался здесь среди людей, которые борются за право, хотя сами до известной степени принадлежат к привилегированным кругам общества. Если бы в нору моей службы на Западе я чувствовал такую же струю свежего воздуха, если бы она поддерживала во мне бодрость, процесс расщепления, быть может, не зашел бы так далеко. Но все, что меня тогда окружало, — изнанка наших кровавых окопов и огневых позиций, непрерывно нашептывало мне в уши: «Замкнись! Расщепись! Оденься в броню, но никому этого не показывай!» И все же на меня так и сыпались всякие мелкие беды.
— Оттого, что вы явно притягиваете их, по законам физики, — запальчиво и осуждающе сказал Винфрид.
Глава третья. Размышления на дежурстве
— Некоторое время я просто жил изо дня в день, сам не знаю как. История с Кройзингом камнем легла мне на душу. Я этот камень не тревожил, и он оставался во мне. Но ведь человек и состоит из того многого, что он носит в себе, и прежде всего ему необходимо время, чтобы после тяжелых вторжений душа могла вновь обрести равновесие. Ее, нашу душу, можно сравнить с жидкостью, в которой плавают частицы, различные по тяжести. Они не растворяются и обычно покоятся на дне хрупкими наслоениями, одно над другим. Но стоит, облачившись в тогу Судьбы, встряхнуть этот сосуд или помешать в нем — и все взвихрится. В таком состоянии помутнения я прожил, вероятно, весь июль, а может быть, и первые дни августа, не помню уже.
Работы в ту пору было много. Мы сидели в зарядной палатке, и на столы нам непрерывно подавались помятые и пустые гильзы, извлекаемые упаковщиками из корзин. Мы выпрямляли края гильз, заново закладывали пороховые заряды, закрывали крышками, заливали сургучом, потом ввинчивали новые капсюли и готовые заряды снова укладывали в корзины, уже вычищенные. Меня, как и перед отпуском, посадили на ввинчивание, но не было ни одной работы в этой палатке, которую бы я какое-то время не выполнял. Я не собираюсь излагать вам сейчас свое мнение о столь механизированном процессе труда. Мы коротали долгие часы за разговорами. Производительность наша была исключительно высока, но мы беспрерывно повышали ее, срабатываясь все лучше и лучше. Однако батареи пожирали все, что мы изготовляли. Француз повсюду переходил в контратаки. Стоило ему зашевелиться, как наша артиллерия, расположенная за линиями пехоты, начинала изрыгать бешеное количество залпов. Битва на Сомме, вам это известно лучше моего, потребовала самой современной техники. Из наших лесов, не задумываясь, снимали лучшие орудия, а нам, как резервам, оставляли только полевые батареи — стапятидесятимиллиметровые пушки и двухсотдесятимиллиметровые мортиры, орудия, в известной мере уже устаревшие. Несколько сорокадвухсантиметровых гигантов не делали погоды, тем более что французские летчики не позволяли им подолгу рявкать на одном месте. Они высматривали их, а затем страшный огонь крепостных и морских тридцативосьмисантиметровых орудий выводил их из строя. Случались у нас и разрывы самих пушек. Они производили страшные опустошения среди сорокадвухсантиметровых и их прислуги.