Пан Халявский - Григорий Квитка-Основьяненко
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но маменька были себе на уме: не вдруг поддавалися батеньке, а раз десять, заметив выказывающийся из-за дверей батенькин нос — у батеньки был очень большой нос — они, бывало, тогда только спросят: "А чего вы, Мирон Осипович? Не желаете ли чего?"
Тут батенька войдут смело и объясняются, о чем им надо.
Так случилося и теперь, но батенька не изъявили желания ни на что, а начали говорить так:
— Я пришел с вами, Фекла Зиновьевна, посоветоваться. Как бы ни было, вы мне жена, друг, сожительница и советница, законом мне данная, а притом мать своих и моих детей. Что мне с ними делать? присоветуйте, пожалуйте. Закон нас соединил; так когда у меня режут, то у вас должно болеть. Дайте мне совет, а у меня голова кругом ходит, как будто после приятельской гульни.
— Когда б я знала, Мирон Осипович, — сказали маменька хитростно, — что вы на меня не рассердитеся, на мой глупый женский ум, то я дала бы вам преблаго-разумный совет.
— А нуте, нуте, что вы там скажете?
— Знаете что? Сыны наши уже взрослы, достигли совершенных лет, бороды бреют: жените их, Мирон Осипович!
— Чорт знает таки, что вы, маточка, говорите! Кого женить?
— Петруся и Павлуся; да и Трушка бы я оженила, чтобы отвратить от разврата.
— С чего такое дурачество в голову вошло вам, душечка?
— Это не дурачество и совсем не глупая мысль. Женится человек — и все свои шалости, даже глупости оставляет. Недалеко ходить: вам живой пример вы. Вспомните, какие проказы в здешних местах строили? Уши горят и вспомнивши про них. Вас везде считали за распутного, и ни одна панночка не шла за вас. Прошлое дело, и я бы не пошла, как бы меня, почитай, связанную не обвенчали. Вот же, сякая-такая, лыками сшитая жена, а, женясь, вы исподволь переменили свое скаредное поведение и под старость стали порядочные. Вот то же будет с нашими сынками. Как мы их оженим, да возьмем им жен гораздо постарше их, да зубатых, чтоб им волю прекратили, так, во-первых, скорее дождемся сынов от сынов своих и увидим чада чад своих; а во-вторых, не бойтеся, не пойдут больше по вечерницам и нас порадуют счастьем своим.
— Удивляюся вам, Фекла Зиновьевна, как вы даже и в эти лета подвержены мехлиодии, и у вас все любовное на уме (при сем маменька плюнули и так поморщились, как будто крепкого уксусу отведали). Как вы располагаете женить детей? что из них будет?
— Теперь покуда дети, а после будут люди.
Батенька остановилися против маменьки и смотрели на них долго-долго; потом покачали головою, присвистывая: "фю-фи-фи!.. фю-фи-фи!" и начали говорить с возрастающим жаром: "Как я вижу, так ваш совет женский, бабий, не рассудительный, дурацкий!" И при последнем слове, выходя из комнаты, стукнули дверью крепко и, уходя, продолжали кричать: "Не послушаю вас, никогда не послушаю!.. Женить! им того и хочется".
А маменька, оставшися себе одни, начали рассуждать критически, но все вполголоса, все еще потрушивая батеньки, чтоб не воротилися: "Как же себе хочете, так и делайте, а я вам другого совета не дам. Хотя они и моя утроба и вскормлены моим сердцем, а не вашим, но вы моя глава и я — о-ох! — должна повиноваться. Хотя, по-вашему, я и глупо рассуждаю, но чувствую, лучше иметь одну невестку, которая бы и нам помогла держать их в руках, нежели сотню чорт знает каких — тьху!" При сем восклицании маменька плюнули, оборотяся в ту сторону, где было село.
Весь описанный мною разговор батеньки с маменькою я слышал один — и, признаюся, мысль маменькина, мысль остроумная и благоразумная, восхитила меня. Женить нас! Что могло быть лучше этого? Маменька же так справедливо, живо, искусно доказывали необходимость того… С горестью услышал я несогласие батеньки, но и решительный отказ. А я уже чувствовал такое стремительное, непреодолимое желание жениться, потому… потому что со мною последовала перемена, которую изъясню словами нашего реверендиссиме наставника, домине Галушкинского.
Божок, мал телом, но велик делами, нашел средство опутать меня своими сетями. Для чего достал он из колчана своего острейшую из стрел, намазал ее ядом, им же составленным: ядом сладким, горьким, восхищающим, умерщвляющим, возвышающим и унижающим; таковую стрелу сей плутишка положил на свой лук и, поместясь в несравненные, серенькие, плутовские глазки, пустил из них свою стрелу, которая, полетев, попала мне прямо в сердце и пронзила его насквозь. Тоненькие же, длинненькие, беленькие пальчики, принадлежащие той, кому и те глазки, теплотою своею распалили всю мою внутренность… Увы! я познал любовную страсть к моему восхищению и вместе к лютому мучению!.. Начало или рождение ее, возрастание и действия я расскажу в следующей части. Теперь же кончу период юной жизни моей тем, что случилося.
Батенька решился отправить нас пока в училище. Домине Галушкинский, за произведенное развращение (так думали батенька) нравов наших, должен был заниматься с нами целый год без жалованья, на одних харчах наших, и как ему обещали, что не объявят начальству его о происшедшем, то он был рад и обещевал уже наблюдать за нами, как за зеницею ока своего.
Нас снаряжали к отправлению. Бедный Павлусь, не только ехать с нами, но если бы сказали жениться, то он не мог бы, ибо изнемогал все более и более. Наконец, и знахарка объявила, что он не так болен, чтоб ему выздороветь, а оттого и перестала лечить его. Я должен был отправляться в город для продолжения так удачно начатого учения. Но снедающая меня любовная страсть и воззрение на слезы страждущего предмета души моей заставили меня прибегнуть к хитрости, в моем состоянии извинительной. Заблаговременно я притворился больным; маменька поддерживали обман мой. Я лежал в теплой комнате под шубами, ничего не ел явно, а всеми возможными явствами, при секретном содействии бабуси, маменька меня упитывали. Батенька сильно сердились на мою болезнь, но не подозревали обмана, и мы его препорядочно надули, до того, что когда пришло время, то брат Петрусь с домине наставником уехал. Я же, оставшись, пронемогши для приличия несколько дней, выздоровел и встал для любовных, приятно невинных наслаждений…
Брат Павлусь после отъезда Петруся недолго страдал. Он умер, к огорчению батеньки и маменьки. Как бы ни было, а все же их рождение. Батенька решительно полагали, что смерти его причиною домине Галушкинский, рано и преждевременно поведши их на вечерницы; а маменька, как и всегда, справедливее батеньки заключали, что домине Галушка тем виноват, что часто водил их в это веселое сборище; я же полагаю, что никто смерти его не виною: она случилась сама по себе. Такая, видно, Павлусина была натура!..
По приказанию родителей я, разлинеяв бумагу, написал к Петруее сам: "Знаешь ли, брат, что? Брат Павлусь приказал тебе долго жить". Маменька прослушали и, сказав, что очень жалко написано, прослезилися порядочно. В ответ мне Петрусь пространно описывал — и все высоким штилем — все отличные качества покойного и в заключение, утешая себя и меня, прибавил: "Теперь нам, когда батенька и маменька помрут, не между шестью, а только между пятью братьями — если еще который не умрет — должно будет разделяться имением".
Я говорю, что это был необыкновенного ума человек! Он везде и во всем хватал вперед.
Похоронивши Павлуся, батенька и маменька принялися советоваться, как устроить нас. И, видно, батенька в ту пору были склонны к жалости, потому что скоро согласились с маменькою, чтобы уже прекратить мое учение. Они приняли в резон, зачем убыточиться, домине Галушкинскому платить лишние пять рублей каждый год, а пользы-де не будет никакой: видимое уже дело было, что хотя бы я все возможные училища прошел, и какие есть в свете науки прослушал, толку бы не было ничего. Откровенно скажу, не пришлиея науки по моей комплекции. Батенька в заключение совещания сказали: "Пусть и не учится, а будет дураком, пусть на себя жалуется; увидит, какое зло ему принесет его незнание".
Хорошо. Какое зло принесло мне нежелание мое учиться? Совершенно ничего. Я так же вырос, как бы и ученый; аппетит у меня, как и у всякого ученого. Влюблялся в девушек и был ими любим так, что ученому и не удастся; причем они не спрашивали меня о науках — и у нас творительное, родительное и всякое производилось без знания грамматики. В службе военной незнание наук послужило мне к пользе: меня, не удерживая, отпустили в отставку; иначе лежал бы до сих пор на поле чести. Зато теперь жив, здоров и всегда весел. Не потребовалися науки и при вступлении моем в законный брак с нежно-любящею меня супругою, Анисьею Ивановною, с которою — также без наук — прижито у нас пять сыновей и четыре дочери живьем, да трое померших. И имение у брата отстояно, и новое приобретено — все без наук, просто.
Посмотрите же вы, что делается с учеными, хотя бы и с сыновьями моими? Знают, канальи, все; не токмо сотни, да и тысячи — куда! я думаю, и сотни тысяч рублей раскинут на гривны, копейки и скажут, сколько денежек даже в миллионе рублей. Удивительные познания! Волос стал бы дыбом, если бы я прежде того не оплешивел! Мало того: как знают все прошедшее! какие есть в свете государства, какой король где царствовал, как звали его, жену и детей; а сами и ногой в том государстве не бывали, да знают. Все, все знают от сотворения мира по сей день. Неимоверно! А не больше, как мои дети, и в том же городе училися; только и разницы, что не в том училище, где я. Вот и поглотили, кажется, всю премудрость; но зато как испитые, голубчики мои! Ни маленького брюшка, ни у одного аппетитца порядочного, и, вдобавок, никогда не ужинают. Словно не мои дети! Дослужилися в полках до чинов, и орденов набрали, правда; но нахватали же ран и увечья. Побрачилися все на бедных; только и смотрели, чтоб были обученные… Тьфу ты, пропасть! Требуют, чтоб и женщины имели ум! Вот век! Маменька, маменька! что, если бы вы до сих пор не умерли, что бы вы сказали о письменных женщинах?..