Введение в литургическое богословие - Протоиерей Александр (Шмеман)
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
3. Вместе с тем было бы трудно отрицать глубокую перемену, и перемену в каком-то смысле действительно «революционную» по своему характеру, которой, столь же несомненно, отмечена литургическая жизнь Церкви начиная с эпохи Константина. Только нам кажется, что многочисленные объяснения того, в чем состояла эта перемена, оказывались часто неверными или неполными потому, что исходили из неправильной исторической перспективы. В них сказалась ограниченность того метода изучения истории богослужения, который можно определить как «литургический формализм». Этот метод (хорошую формулировку его можно найти у крупного бенедиктинского литургиста начала этого века Ф. Каброля[133]) сводит все изучение истории богослужения к анализу литургических текстов, к классификации различных «литургических семейств» и их подразделений, к изучению их влияния друг на друга и т. д. Но богослужение Церкви не развивается в каком-то безвоздушном, изолированном от всех других сторон церковной жизни пространстве. И одним из главнейших факторов этого развития нужно признать присущую каждой эпохе (но могущую меняться от эпохи к эпохе) религиозность, или «религиозное чувство». Такие историки, как А. Бремон, И. Хёйзинга, Л. Февр, а у нас Г. П. Федотов, открыли тот простой факт, что объективное содержание религии, то есть то, которое мы находим в ее «официальных» выражениях – догме, культе, вероопределениях и т. д., может по-разному психологически восприниматься и переживаться религиозным обществом каждой данной эпохи в зависимости от различных ее культурных, духовных и социальных особенностей. Этот «коэффициент преломления» и определяет собой религиозность, или «религиозное чувство», а это последнее, в свою очередь, влияет на дальнейшее развитие самой «религии» в ее объективном содержании.
В отношении к богослужению эту религиозность или религиозное чувство можно определить как литургическое благочестие. Это есть психологическое восприятие культа, его переживание в религиозном чувстве, его преломление в сознании верующих. Для историка богослужения важно, прежде всего, то, что литургическое благочестие определенной эпохи может в той или иной мере не соответствовать той литургии, тому культу, восприятием или переживанием которых оно, тем не менее, является. Это значит, что оно может воспринимать культ как бы в ином «ключе», чем тот, в котором он задуман и выражен как текст, обряд или «чин». Литургическое благочестие имеет странную силу «транспозиции» текстов или обрядов, придания им смысла, отличного от прямого и изначального. И дело тут совсем не в непонимании этого смысла или недостаточном в него проникновении. Дело в определенной окрашенности религиозного сознания, полагающей между богослужением в его данности и восприятием его своеобразную призму, преломляющую эту данность, заставляющую переживать его в такой, а не иной тональности. Сказанное можно было бы иллюстрировать почти бесчисленными примерами. Ограничимся двумя, взятыми из областей, которыми нам еще придется подробнее заняться в дальнейшем. Так, истолкование евхаристической литургии как символического изображения земной жизни Христа для всякого, кто мало-мальски знаком с историей, молитвами и структурой литургии, открывается как очевидно позднее и искусственное истолкование. А между тем оно не только было и остается с византийских времен самым популярным и общепринятым истолкованием, но им объясняется целый ряд прибавлений и напластований в чине литургии, зачастую даже нарушающих ее первоначальную структуру. Нельзя объяснить успех этого истолкования иначе, чем давлением определенного литургического благочестия. Второй пример касается так называемой всенощной. Нет в нашем литургическом предании службы по своему замыслу, словам и структуре более «мажорной», победной, пасхально-торжественной и, говоря несколько импрессионистическим языком, белой, чем всенощное бдение. Но, вот, русское благочестие с определенного, сравнительно недавнего времени воспринимает всенощную в почти противоположном «ключе» – как службу тихую, сумеречную, благостную, покаянно-умилительную… Причем в русском литургическом благочестии служба эта – одна из наиболее популярных. Литургическому благочестию в равной мере присущи консерватизм, любовь к традиционным формам культа и необычайная гибкость в их истолкованиях, способность воспринимать и переживать их по-новому, «проецировать» в них психологический и религиозный опыт, проистекающий часто из совсем другого источника.
В свете всего сказанного нам думается, что ни истории богослужения, ни состояния его в каждую данную эпоху нельзя по-настоящему понять, не приняв во внимание фактор литургического благочестия. Ибо, как говорит Г. Дикс, «одно дело – знать историю богослужения, то есть то, когда такой-то обычай был введен и где, и куда более трудное дело – понимать реальные причины, к этим переменам приведшие»[134]. И одну из главных причин нужно видеть в эволюции и развитии литургического благочестия. Именно в глубоком перерождении литургического благочестия, а не в новых формах культа, сколь бы они ни были разительны с первого взгляда, и следует, нам кажется, видеть основную перемену, произошедшую в богослужебной жизни Церкви в константиновском мире. Новизна форм, как уже указывали, не была такой, чтобы при более внимательном анализе нельзя было проследить ее связи с формами предшествующей эпохи. Но как раз перемена в литургическом благочестии внесла в развитие богослужения сложность и своеобразную раздвоенность, заставляющую видеть в нем одновременно и продолжение или раскрытие данных, заложенных в нем с самого начала, и некую действительную «метаморфозу», сделавшую христианский культ отчасти другим, не совсем тем, чем он был в ранней Церкви. На характеристике этой перемены литургического благочестия мы поэтому и должны остановиться в первую очередь.
4. Литургическое благочестие ранней Церкви, при всей формальной преемственности христианского культа от иудейского, было определено, в первую очередь, сознанием абсолютной новизны реальности, явленной и воплощенной в Церкви и являемой и воплощаемой поэтому в культе Церкви. Но новизна эта, как мы видели уже, была не новизной в смысле настоящей революции, чего-то неожиданного, неслыханного, выходящего за пределы привычных категорий мысли и опыта; с точки зрения священной истории спасения, или, в терминологии апостола Павла, таинства спасения, эта новизна была, так сказать, естественным их завершением и исполнением: пришел Тот, Кого ждали; произошло То, о чем возвещал Бог с самого начала… Поэтому «новизна» христианства не только могла, но должна была быть выражена «по отношению» к Ветхому Завету, в категориях ветхозаветного мессианского опыта, и новизна христианского культа естественно выражала себя в формах и на языке иудейской литургической традиции. Но новизна, тем не менее, была абсолютной – «старое