Раковый корпус - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Но ведь… – с захрипом сказал он (просто-то стало просто, а выговорить всё же неудобно), – любовь – это ж… Это ж не вся жизнь. Это ж… иногда. С какого-то возраста. И до какого-то…
– А с какого? А с какого? – сердито допрашивала Ася, будто он её оскорбил. – В нашем возрасте вся и сладость, а когда ж ещё? А что в жизни ещё есть, кроме любви?
В поднятых бровках так была она уверена, что ничего возразить нельзя, – Дёмка ничего и не возражал. Да ему послушать-то надо было, а не возражать.
Она довернулась к нему, наклонилась и, ни одной руки не протянув, будто обе протягивала через развалины всех стен на земле:
– Это – наше всегда! и это – сегодня! А кто что языками мелет – этого не наслушаешься, то ли будет, то ли нет. Любовь!! – и всё!!
Она с ним до того была проста, будто они уже сто вечеров толковали, толковали, толковали… И кажется, если б не было тут этой санитарки с семячками, медсестры, двух шашистов да шаркающих по коридору больных – то хоть сейчас, тут, в этом закоулке, в их самом лучшем возрасте она готова была помочь ему понять, чем люди живы.
И постоянно, даже во сне грызущая, только что грызшая дёмкина нога забылась, и не было у него больной ноги. Дёмка смотрел в распахнувшийся асин ворот, и рот его приоткрылся. То, что вызывало такое отвращение, когда делала мать, – в первый раз представилось ему ни перед кем на свете не виноватым, ничем не испачканным – достойным перевесом всего дурного на земле.
– А ты – что?.. – полушёпотом спросила Ася, готовая рассмеяться, но с сочувствием. – А ты до сих пор не…? Лопушок, ты ещё не…?
Ударило Дёмку горячим в уши, в лицо, в лоб, будто его захватили на краже. За двадцать минут этой девчёнкой сбитый со всего, в чём он укреплялся годами, с пересохшим горлом он, как пощаду выпрашивая, спросил:
– А ты?..
Как под халатом была у неё только сорочка, да грудь, да душа, так и под словами она ничего от него не скрывала, она не видела, зачем прятать:
– Фу, да у нас – половина девчёнок!.. А одна ещё в восьмом забеременела! А одну на квартире поймали, где… за деньги, понимаешь? У неё уже своя сберкнижка была! А как открылось? – в дневнике забыла, а учительница нашла. Да чем раньше, тем интересней!.. И чего откладывать? – атомный век!..
11
Всё-таки субботний вечер с его незримым облегчением как-то чувствовался и в палатах ракового корпуса, хотя неизвестно почему: ведь от болезней своих больные не освобождались на воскресенье, ни тем более от размышлений о них. Освобождались они от разговоров с врачами и от главной части лечения – и вот этому-то, очевидно, и рада была какая-то вечно-детская струнка в человеке.
Когда после разговора с Асей Дёмка, осторожно ступая на ногу, занывающую всё сильней, одолел лестницу и вошёл в свою палату, тут было оживлённо как никогда.
Не только свои все и Сибгатов были в сборе, но ещё и гости с первого этажа, среди них знакомые, как старый кореец Ни, отпущенный из радиологической палаты (пока в языке у него стояли радиевые иголки, его держали под замком, как банковскую ценность), и совсем новенькие. Один новичок – русский, очень представительный мужчина с высоким серым зачёсом, с поражённым горлом – только шёпотом он говорил, сидел как раз на дёмкиной койке. И все слушали – даже Мурсалимов и Егенбердиев, кто и по-русски не понимал.
А речь держал Костоглотов. Он сидел не на койке, а выше, на своём подоконнике, и этим тоже выражал значительность момента. (При строгих сёстрах ему б так не дали рассиживаться, но дежурил медбрат Тургун, свойский парень, который правильно понимал, что от этого медицина не перевернётся.) Одну ногу в носке Костоглотов поставил на свою койку, а вторую, согнув в колене, положил на колено первой, как гитару, и, чуть покачиваясь, возбуждённый, громко на всю палату рассуждал:
– Вот был такой философ Декарт. Он говорил: всё подвергай сомнению!
– Но это не относится к нашей действительности! – напомнил Русанов, поднимая палец.
– Нет, конечно, нет, – даже удивился возражению Костоглотов. – Я только хочу сказать, что мы не должны, как кролики, доверяться врачам. Вот, пожалуйста, я читаю книгу, – он приподнял с подоконника раскрытую книгу большого формата, – Абрикосов и Струков, патологическая анатомия, учебник для вузов. И тут говорится, что связь хода опухоли с центральной нервной деятельностью ещё очень слабо изучена. А связь удивительная! Даже прямо написано, – он нашёл строчку, – редко, но бывают случаи самопроизвольного исцеления! Вы чувствуе те, как написано? Не излечения, а исцеления! А?
Движение прошло по палате. Как будто из распахнутой большой книги выпорхнуло осязаемой радужной бабочкой самопроизвольное исцеление, и каждый подставлял лоб и щёки, чтоб оно благодетельно коснулось его на лету.
– Самопроизвольное! – отложив книгу, тряс Костоглотов растопыренными руками, а ногу по-прежнему держал, как гитару. – Это значит: вот вдруг по необъяснимой причине опухоль трогается в обратном направлении! Она уменьшается, рассасывается – и наконец её нет! А?
Все молчали, рты приоткрывши сказке. Чтобы опухоль, его опухоль, вот эта губительная, всю его жизнь перековеркавшая опухоль, – и вдруг бы сама изошла, истекла, иссякла, кончилась?..
Все молчали, подставляя бабочке лицо, только угрюмый Поддуев заскрипел кроватью и, безнадёжно набычившись, прохрипел:
– Для этого надо, наверно… чистую совесть.
Не все даже поняли: это он – сюда, к разговору, или своё что-то.
Павел Николаевич, который на этот раз не только со вниманием, а даже отчасти с симпатией слушал соседа-Оглоеда, отмахнулся:
– При чём тут совесть? Стыдитесь, товарищ Поддуев!
Но Костоглотов принял на ходу:
– Это ты здорово рубанул, Ефрем! Здорово! Всё может быть, ни хрена мы не знаем. Вот, например, после войны читал я журнал, так там интереснейшую вещь… Оказывается, у человека на переходе к голове есть какой-то кровемозговой барьер, и те вещества, или там микробы, которые убивают человека, пока они не пройдут через этот барьер в мозг – человек жив. Так от чего ж это зависит?..
Молодой геолог, который, придя в палату, не покидал книг и сейчас сидел с книгой на койке, у другого окна, близ Костоглотова, иногда поднимал голову на спор. Поднял и сейчас. Слушали гости, слушали и свои. А Федерау у печки, с ещё чистой, белой, но уже обречённой шеей, комочком лежал на боку и слушал с подушки.
– …А зависит, оказывается, в этом барьере от соотношения солей калия и натрия. Какие-то из этих солей, не помню, допустим натрия, если перевешивают, то ничто человека не берёт, через барьер не проходит, и он не умирает. А перевешивают, наоборот, соли калия – барьер уже не защищает, и человек умирает. А от чего зависят натрий и калий? Вот это – самое интересное! Их соотношение зависит – от настроения человека!! Понимаете? Значит, если человек бодр, если он духовно стоек – в барьере перевешивает натрий, и никакая болезнь не доведёт его до смерти! Но достаточно ему упасть духом – и сразу перевесит калий, и можно заказывать гроб.
Геолог слушал со спокойным оценивающим выражением, как сильный студент, который примерно догадывается, что будет на доске в следующей строчке. Он одобрил:
– Физиология оптимизма. По идее хорошо.
И, будто упуская время, окунулся опять в книгу.
Тут и Павел Николаевич ничего не возразил. Оглоед рассуждал вполне научно.
– Так я не удивлюсь, – развивал Костоглотов, – что лет через сто откроют, что ещё какая-нибудь цезиевая соль выделяется по нашему организму при спокойной совести и не выделяется при отягощённой. И от этой цезиевой соли зависит, будут ли клетки расти в опухоль или опухоль рассосётся.
Ефрем хрипло вздохнул:
– Я – баб много разорил. С детьми бросал… Плакали… У меня не рассосётся.
– Да при чём тут?! – вышел из себя Павел Николаевич. – Да это же махровая поповщина, так думать! Начитались вы всякой слякоти, товарищ Поддуев, и разоружились идеологически! И будете нам тут про всякое моральное усовершенствование талдыкать…
– А что вы так прицепились к нравственному усовершенствованию? – огрызнулся Костоглотов. – Почему нравственное усовершенствование вызывает у вас такую изжогу? Кого оно может обижать? Только нравственных уродов!
– Вы… не забывайтесь! – блеснул очками и оправою Павел Николаевич и в этот момент так строго, так ровно держал голову, будто никакая опухоль не подпирала её справа под челюсть. – Есть вопросы, по которым установилось определённое мнение! И вы уже не можете рассуждать!
– А почему это не могу? – тёмными глазищами упёрся Костоглотов в Русанова.
– Да ладно! – зашумели больные, примиряя их.
– Слушайте, товарищ, – шептал безголосый с дёмкиной кровати, – вы начали насчёт берёзового гриба…
Но ни Русанов, ни Костоглотов не хотели уступить. Ничего они друг о друге не знали, а смотрели взаимно с ожесточением.