Песня синих морей (Роман-легенда) - Константин Игнатьевич Кудиевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Люди вздрогнули — и замерли. Умолкали рубанки, молотки; рыбаки и рыбачки подходили поближе, сердито шикая на тех, кто нарушал тишину неосторожным шагом или словом. Голос Елены осмелел, окреп, набирая силы с каждой секундой, — и вдруг широко разлегся над берегом, медлительный и немного печальный, как вечерний туман. Елена ушла в песню, жила теперь только ею, позабыв обо всем, что окружало ее, — о море, о береге, даже о людях, для которых пела. Она сама наслаждалась песней, ощущала только ее, не думая о людях, — точно так же, как наслаждается озябший человек теплом, не думая об огне, породившем его.
Колька стоял завороженный, ошеломленный. Перед ним открывались новые храни Елены, которые возвышали женщину, а вместе с ней — и его, Колькину, любовь. Мелодия приглушала будничную, житейскую простоту встреч, и все, что наполняло Колькино сердце, — его восторг и его беспредельная любовь, — взлетало следом за песней, сравнивалось с ней, сливалось. Песня становилась не только выражением их дружбы, но и самим обликом ее.
Она звала, тосковала и окрыляла, разбудив неутоленную жажду поисков, физически ощутимую силу свершений. Как-то вдруг в нем притупилось понятие невозможного, и Колька мог бы пообещать самый необычайный поступок, ни минуты не сомневаясь в том, что он ему но плечу. В нем пробудились таинственные творческие начала, присущие чистым сердцам; те начала, что, может быть, привели человечество от рабства к молниям революций, от первобытных общин к мудрости социализма, от каменных топоров к электричеству и броскам в стратосферу. Любовь, ставшая песней, очистила сердце от шелухи обыденности, оголила в какой-то миг его подлинную суть: бесконечность порыва и ненасытность борьбы. «Едва окончится песня, — радостно думал Колька, — мы построим причал. К нему придут корабли, и люди вокруг станут еще сильней и красивее. Это будет, обязательно будет, потому что на нашей дороге — все должны быть счастливы!»
Он не заметил, когда Елена кончила петь, и очнулся от возбужденного гула. Рыбаки не аплодировали — они только широко улыбались и, перебивая друг друга, выражали вслух свое одобрение. Елена стояла растроганная, разрумянившаяся, благодарно кивая по сторонам. Ее просили спеть еще, но шкипер неожиданно прикрикнул на матросов, оборвал их.
— Голос у тебя, дочка, светлый, ласковый, — тихо сказал он женщине. — Вроде ветерка в кливерах. Только не место ему тут: застудить можно. Ты поберегись: море — оно и есть море… Вот если в клубе надумаешь спеть, — все придем. С превеликой душой.
— Спасибо, — так же тихо ответила Елена, — Я спою в клубе. Обязательно спою!
Колька проводил Елену по шатким мостикам на берег. Все еще взволнованная, она шепнула ему прощаясь:
— Отныне кончились мои былые горести. Сбросила я их. — И признательно добавила: — Спасибо тебе за это, Колька.
Она ушла, не дав ему времени задуматься, проникнуть в ее слова. И тотчас же рядом с Колькой появился шкипер и, глядя вслед женщине, промолвил:
— Сколько красоты в одном человеке собрано, радости… Беречь ее надо. — Он испытующе покосился на Кольку и, внезапно сдвинув брови, строго предупредил: — Ты того… ты смотри у меня!
С этого дня Елена начала готовиться к большому концерту в клубе. Придирчиво подбирала репертуар, старательно разучивала народные песни, которые особенно любили в Стожарске. Аккомпанировала ей Анна Сергеевна, и Елена, рассказывая о шкипере, увлеченно говорила:
— Понимаешь, тетя Аня, лицо у него всепонимающее, мудрое… Ему должен понравиться Глинка, правда?
Колька попытался было во время репетиции проникнуть, в дом Городенко, но Елена ласково выпроводила его.
— Сейчас только техника, — извинилась она полушутя, — а техника в искусстве всегда разжижает впечатление. А я, как всякая актриса, хочу ослепить зрителей. И прежде всего — тебя, — закончила доверительно и вкрадчиво, чтобы не услышала Анна Сергеевна.
Он не стал мешать. Ушел к морю и долго бродил там в тишине, в горячем безмолвии прокаленного солнцем ракушечника…
И вот сегодня, в субботний вечер, должен был, наконец, состояться концерт. С самого утра Колька нетерпеливо поглядывал то на солнце, то на «Черноморку»: когда же ее сирена подаст сигнал шабашить? Но день, как нарочно, тянулся томительно долго. Море, точно нескончаемая дума, однообразно-уныло катилось к берегу, нашептывало что-то сваям, равнодушно шуршало в смолянистой стружке. «Бабы» падали сверху устало и нехотя. Дымы далеких пароходов повисали неподвижно, как облака.
Из степи наплывал сухой солончаковый зной. Стожарские улочки млели в пресной духоте нагретых бурьянов. Над крышами струилось жидкое марево, в котором дрожали, словно истлевая, листья тополей. И такими же жидкими, как марево, казались матросам собственные мьшцы. После полуденного перерыва, разморенные коротким отдыхом, матросы работали вяло, неохотно. Часто отрывались от лебедок и прямо с помоста ныряли в зеленоватую воду. Но прохлада освежала лишь на несколько минут. Потом снова начинало давить солнце, наливая тело восковой, неповоротливой тяжестью.
Думая о предстоящем концерте, Колька невольно вспоминал песню Елены здесь, на причале, те чувства, которые тогда пробудились в нем. Ему становилось неловко, что сейчас и он, и его товарищи работали кое-как, еле-еле, спустя рукава. Он взбадривал себя, предлагал хлопцам «навалиться», но те в большинстве своем отмалчивались. Кое-кто отшучивался, ссылаясь на конец недели и усталость, а иные зло огрызались: если, мол, ему, Кольке, больше всех надо, пусть наваливается, они мешать не будут. И Колька, выругавшись, чтобы отвести душу, так же лениво, как и матросы, вертел барабан лебедки и затем облегченно вздыхал, когда «баба» плюхалась вниз, на сваю.
Под обрывом рождались куцые предвечерние тени. Они, робко наползали на песок, медленно удлиняясь, подкрадывались к воде. Море красилось остывающей синевой. Над причалом носились ласточки, едва не задевая стремительными крыльями прибитую к столбу афишу. Афиша извещала о концерте Елены Речной. Накануне вечером Колька и Иволгин допоздна корпели над ней. Долго спорили о том, какое имя писать. Иволги к настаивал на «Гелене»: чтобы все было, как в Ленинграде. Именно этого и не хотел Колька. Зачем? Разве не сказала ему Елена, что все былые горести позади? Зачем же снова напоминать о них, о том человеке, который придумал ей это не русское имя! Но вслух своих доводов Колька не высказывал, он лишь упрямо мотал головой. В конце концов, капитан махнул рукой… Уже глубокой ночью, в потемках, они повесили здесь афишу. Утром, придя к причалу, шкипер остановился перед ней, внимательно прочел и восхищенно заметил:
— Молодец, девка! Сдержала слово.
Чем ближе к вечеру, тем все чаще бросалось Кольке в глаза имя Елены. И он снова, в который уже раз, косился на «Черноморку». Но по борту шхуны равнодушно скользили янтарные блики света, отраженного морем.