Афанасий Фет - Михаил Сергеевич Макеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не избежал Фет и всеобщего увлечения Малым театром и его главным корифеем — великим трагическим актёром Павлом Степановичем Мочаловым. Ходить на галёрку и восхищаться этим артистом в роли Гамлета было для студентов почти обязательно, и фетовское увлечение было искренним. Но и в этом случае восприятие Фетом творчества всеобщего любимца было своеобразным. Очень смело переведённая Николаем Полевым шекспировская пьеса на сцене московского Малого театра с Мочаловым в заглавной роли была неким аналогом «гегельянских» статей Герцена или Белинского: переводчик сумел интерпретировать трагедию как протест против общества, законы и принципы которого противоречат требованиям разума и гуманности, а судьба независимо мыслящей, глубоко чувствующей личности неизбежно трагична. Монологи Гамлета в исполнении Мочалова звучали для многих молодых зрителей по-настоящему революционно. Фет всего этого как будто не увидел. Для него Мочалов был не замечательный интерпретатор, сумевший донести до зрителей глубокое содержание шекспировской пьесы, но гений самовыражения, творивший «бессознательно» и сумевший (подобно цыганке Стеше) переплавить собственные страсти в своеобразную гармонию: «Я решаюсь утверждать, что Мочалов совершенно не понимал Гамлета, игрой которого так прославился. Мочалов был по природе страстный, чуждый всякой рефлексии человек. <...> Поэтому он не играл роли необузданного человека: он был таким и гордился этим в кругу своих приверженцев. Он не играл роли героя, влюблённого в Офелию или в Веронику Орлову; он действительно был в неё безумно влюблён»132. Впечатление от игры актёра было настолько сильным, что, по признанию Фета, сделанному в его воспоминаниях, предопределило «отчаянный пессимизм и трагизм» его первых стихотворений133. Пессимизм и трагизм быстро прошли, а стихи были забракованы автором и не попали в печать (во всяком случае до нас ничего подобного из раннего творчества Фета не дошло), но мнение о Мочалове как артисте, воплощавшем эстетический идеал, к которому стремился сам поэт, сохранилось у него надолго.
После поступления Фета в университет радикально изменилось его ближайшее окружение — и не только в том смысле, что его однокашниками теперь были не «тупицы», а яркие представители русской молодёжи, многие из которых впоследствии составили славу и гордость российской литературы (как Яков Петрович Полонский, к творчеству которого Фет ещё со студенческой скамьи относился с большой симпатией) и науки (как Сергей Михайлович Соловьёв и Константин Дмитриевич Кавелин, к гегельянству которых у поэта было более прохладное отношение). После того как Фет покинул пансион Погодина, его общение с Введенским, несомненно, стало менее интенсивным. В 1840 году нигилист переехал в Петербург, где после нескольких месяцев беспутной жизни поступил в университет и стал активным сотрудником «толстого» журнала «Библиотека для чтения», издаваемого О. Ю. Сенковским, в результате чего их с Фетом отношения свелись к нерегулярной переписке. (Впрочем, ещё некоторое время Афанасий видел в Иринархе близкого человека, готового много для него сделать, — в чём, как выяснилось, ошибался).
Место ближайшего друга Фета занял сын хозяев дома, будущий известный поэт и замечательный критик Аполлон Александрович Григорьев. Отношения между ними имели характер странный, какой нередко принимает дружба молодых людей, представляющая тоже своего рода «университет», в котором происходит процесс «воспитания чувств». Аполлон был домашним юношей, чувствительным, прекраснодушным и наивным — полной противоположностью видавшему виды Введенскому. Чувства, которые он испытывал к Фету, были близки к поклонению. «Я любил его с безотчётною, нежною, покорною преданностию женщины — и теперь даже это один человек в целом свете, с которым мне не стыдно было бы предаваться ребяческим, женским ласкам...»134 — писал Григорьев по горячим следам в одном из своих ранних беллетристических произведений, имеющем автобиографическую основу. Фет не отвечал взаимностью.
Григорьев, зачисленный вольнослушателем на юридический факультет, был прилежным студентом — аккуратно посещал университет, тщательно записывал лекции, готовился к занятиям, чем раздражал своего соседа: «После обеда старики отправлялись вздремнуть, а мы наверх — предаваться своим обычным занятиям, состоявшим главным образом для Аполлона или в зубрении лекций, или в чтении, а для меня отчасти тоже в чтении, прерываемом постоянно возникающим побуждением помешать Аполлону и увлечь его из автоматической жизни памяти хотя бы в самую нелепую жизнь всякого рода причуд»135. Фет, закалённый пансионом Крюммера, был сильнее маменькиного сынка, проведшего детство и юность с гувернёрами под родительским крылом, и тот легко становился добычей своего кумира: «Григорьев... дорожил каждой свободною минутой для занятий; а между тем я всеми силами старался мешать ему, прибегая иногда к пытке, выстраданной ещё в Верро и состоящей в том, чтобы, поймав с обеих сторон кисти рук своей жертвы и подсунув в них снизу под ладони большие пальцы, вдруг вывернуть обе свои кисти, не выпуская рук противника, из середины ладонями кверху; при этом не ожидавший такого мучительного и беспомощного положения рук противник лишается всякой возможности защиты»136. Григорьевский идеализм, увлечённость Шиллером и Гегелем не только не вызывали сочувствия у его соседа, но превращали юношу в объект его жестоких «демонических» выходок. Их общий университетский приятель Полонский на склоне лет напоминал Фету: «Какой он (Григорьев. — М. М.) был Шиллер в то время, как он боялся папиньки и маменьки. <...> Помнишь, как ты нашёл Григорьева в церкви у всенощной, и, когда тот, став на колени, простёрся ниц, ты тоже простёрся рядом с ним и стал говорить ему с полу... что-то такое мефистофельское, что у того и сердце сжалось, и в голове замутилось...»137 «Он смеялся цинически над моею жаждой веры, убеждая меня, что я слишком умён, чтобы верить во что-нибудь»138, — утверждал герой автобиографической художественной прозы Григорьева. И всё-таки сила обаяния Фета была настолько велика, что его жертва была готова прощать причиняемую ей физическую и душевную боль: «За минуту участия женственного этой мужески-благородной, этой гордой души, за несколько редких вечеров, когда мы оба бывали настроены одинаково, я благодарю Провидение больше, в тысячу раз больше, чем за всю мою жизнь»139.
Фет не шёл навстречу готовности приятеля изливать душу, оставаясь в общении с ним закрытым в неменьшей степени, чем с другими сверстниками, — не поведал ему правду о своём происхождении (впоследствии Григорьев будет писать о