Рой - Сергей Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет… Долго рассказывать, — Сергей побежал к своей машине — сзади сердито сигналила «Нива». — Потом!
Вежин пожал плечами и забрался в свою машину.
9
На День Победы с самого утра Заварзин ждал в гости Ивана Малышева. Накануне встретил его в Стремянке, возле старухи Солякиной. У Ивана никак не заводился мотоцикл, поэтому избежать Заварзина ему не удалось. В последнее время что-то случилось с Иваном: вроде и не ссорились, не обижали друг друга, но Малышев все норовил проскочить мимо. Кивнет на ходу, отвернется — и прочь. Однажды Заварзин специально остановился, поджидая Ивана на дороге, замахал ему рукой, а тот проскочил мимо, будто не заметил. И так был неразговорчивый, тут же вообще замолк, посматривает виновато и часто-часто моргает, словно слезы смаргивает. Когда Заварзин прихватил его у мотоцикла, Ивану просто деваться некуда было, кое-как разговорился. Да и то нехотя, через силу. Оказывается, никуда он больше не ездил и не писал по поводу сожженной избы, и ничего не хочет. Пускай, мол, все будет, как есть. Что теперь старое ворошить и этих ребятишек дергать. На все божья воля… Последняя его фраза насторожила Василия Тимофеевича, поскольку стояли они возле двора старухи Солякиной, набожной и уединившейся в своей избушке. Но Заварзин промолчал тогда и пригласил его в гости на День Победы — все-таки воевали вместе. Иван так же нехотя согласился, но вот уже дело к обеду, все готово и на стол собрано, а его нет.
Заварзин не вытерпел и поехал в Стремянку. Ездил он теперь на «Волге», поскольку старца Забелина, который теперь жил у Василия Тимофеевича, на мотоцикле не повезешь, и уже привыкал к ней, как привыкают к молодому, только что объезженному коню. К тому же дорога еще не просохла, машину кидало и заносило на поворотах. Заварзин выехал на стремянскую улицу и сразу заметил мотоцикл Ивана. Он опять стоял около Солячихи, и стоял давно — грязь успела высохнуть, прикипеть к металлу. Это лишь усилило подозрения. Лет десять назад Солячиха ушла от сына, вернее, осталась в старой избе, когда сын построил новый дом на задах своей усадьбы. И к ней со всего села потянулись старухи и стареющие женщины. Собирались будто на посиделки-беседы, впрочем, так оно и было, но по религиозным праздникам молились. В свою председательскую бытность Заварзин, составляя справки и отчеты, указывал, что на территории его сельсовета всего пять-шесть верующих православных и еще кержак Ощепкин. Так что никаких хлопот с атеистическими беседами никогда не было. Старушки молились каждая сама по себе, по своим избам, и только с уединением Солячихи с Заварзина потребовали в райисполкоме, чтобы он поставил ее избу на учет как молельный дом.
— Да нет у меня молельных домов! — доказывал Василий Тимофеевич. — У нее не молятся. Собираются, разговаривают, сам проверял.
Стремянские старушки ходили молиться в другое место — к старой, обгоревшей церкви. Если была хорошая погода, они собирались на солнцепеке под стеной, рассаживались на пустые винные ящики, ставили на полочку икону, зажигали свечки, а все остальное было похоже на обыкновенные посиделки. Вспоминали ранешную жизнь, давно умерших односельчан, предавали анафеме Алешку Забелина и поругивали нынешнее беспутство.
Заварзин постучался к Солячихе, шагнул под низкий, по-старинному, дверной проем.
— С праздничком, — сказал он и снял кепку.
Иван сидел за столом и на холстинке раскатывал восковую свечу. Он ничуть не смутился, что его застали за таким необычным делом, подрезал ножом кончик свечки, попробовал, как она стоит. Солячиха поставила на полку блюдо с крашеными яйцами, накрыла полотенцем и как-то нехотя подала табурет.
— Садись, Василий…
— Я не рассиживаться пришел! — весело сказал Заварзин. — Хочу вот гостенька твоего к себе позвать. Обещался он ко мне заехать, да, видно, ты, Николаевна, крепко его приголубила!
И засмеялся, погрозив пальцем.
— Меня приголубливать не надо, — сказал Иван хмуро.
— Ты же сулился, Иван…
— Праздник нынче, — пояснила Солячиха. — В церковь пойдем.
— Так сегодня еще День Победы! — напомнил Заварзин. — Ты что, Иван, забыл?
— Ничего я не забыл, — буркнул Иван и взялся за другую свечу. — Все помню… Не поеду я.
Заварзин пожал плечами, тронул скобку двери.
— На нет — и суда нет. Бывайте здоровы.
Обида взяла за горло, свело скулы. Иван догнал его во дворе, остановился, привалившись к воротному столбу.
— Не обижайся, Тимофеич… Надо же и мне к какому-то берегу подгребать.
— Слушай, Иван, переезжай ко мне жить? — вдруг предложил Заварзин. — Места хватит. Не твой это берег, куда ты подгреб-то…
— Я здесь не со старухами, — многозначительно сказал он. — Мне сейчас лучше стало… Ты уж не обессудь.
— Я ведь не осуждаю тебя, Иван… Думал, мы с тобой и избой твоей повязаны были, и войной, да и…
Иван согнул шею, сжал огромные кулаки.
— Мне, Тимофеич, веры не хватает… Все есть, а веры нет, и избы своей нет. Я уже себя боюсь, Тимофеич! — оправдывался Иван.
Заварзин поехал, а Иван сделал несколько шагов следом, замахал руками и замер, широко расставив ноги. Василий Тимофеевич гнал машину вперед и долго еще ощущал спиной его тяжелый взгляд и удерживал себя от желания оглянуться.
Всевозможные комиссии и проверки наезжали теперь в Стремянку чуть ли не каждую неделю. Вежин съездил в Москву, помотался по начальству в области и словно муравейник расшевелил. К тому же и сам Заварзин этому помог. Еще в апреле приезжал человек из газеты, в Яранке у нефтяников был, потом к Заварзину пришел, дескать, ты депутат, расскажи-ка, что ты про свою землю думаешь. Василий Тимофеевич все и рассказал. А потом статья вышла в газете — с подписью — «В. Заварзин, депутат райсовета». И после этого все приезжающие по делам люди обязательно заходили к Заварзину, расспрашивали, уточняли, словно сомневались в статье, или, наоборот, жали руку и благодарили. А в Яранке всю весну постоянно работали ученые, смотрели гари, копали землю, летали над шелкопрядниками на вертолетах и ходили пешком по дворам, спрашивая о цветах, о медосборах и урожайных годах. Пасечники в свою очередь тоже спрашивали, беспокоились за свои пасеки, но ученые еще и сами не знали, что станут делать со стремянскими гарями, — то ли осушать их, то ли сразу пахать или, может быть, разводить пчел.
Всю обратную дорогу Иван Малышев не выходил из головы у Заварзина. Он хорошо помнил их последний разговор и даже вину свою чувствовал за то, что помочь не смог. Состоялся он через месяц после яранского события, когда Иван приехал к нему аж черный.
— Заявление в суд подал, а рассматривать отказались, — объяснил он. — Говорят, изба много лет без присмотра стояла, обветшала и сгнила. Материальной ценности не представляет. Они в суде только материальные ценности могут рассматривать…
— Как — сгнила? — удивился Заварзин. — Я могу подтвердить!
— А так!.. Семьдесят пять лет отстояла, значит, сгнить ей положено. Попробуй докажи теперь, избы-то нету!.. Этим ублюдкам десятку штрафа выписали, на всех. За нарушение пожарной безопасности. Я тем и умылся… И то школа платить будет.
Иван помолчал немного и вдруг закричал:
— Все! Мы уже здесь не хозяева! Они — хозяева! Кто приедет — тот и хозяин!.. А ты, Тимофеич, пожалел их, в суд не подал!
— Я не из жалости в суд не подал, — сказал Заварзин. — Они приводили прощения просить, я не простил… Думал, пускай под страхом походят. Они страху-то не знали еще, Иван… А потом, в драке и я виноват. Я музыку ихнюю чуть не разбил, когда они плясали там. Вышло, я первый начал…
— А вообще правильно сделал, что не подал, — Малышев сплюнул. — Я вот подал и только расстроился.
— Давай прокурору напишем?
— Что напишем? — опять взъярился Иван. — Для них изба ценности не представляет. Сейчас все на рубль взвешивают… Стал в суде говорить, так сказали: я — нервный… На кого писать? Ну набросят еще десятку штрафа, чтоб от меня отвязаться. Да еще кляузник, скажут! За гнилую избу — три шкуры дерет… А мне денег не надо, судить хотел, по закону…
Заварзин не знал, что посоветовать, сам за голову брался, хотя был депутатом и в законах разбирался.
— Если бы твою избу спалили, ты как? Тоже без нервов? — продолжал Малышев. — В Белоруссии у меня никого, в этом райцентре я так и не прижился, как будто не в своей квартире — у чужих ночую… Ни дома, выходит, ни родни… Куда мне? Куда, Тимофеич?! Ведь это же срам, к старости без своего родного угла…
И никто не смог успокоить его в Стремянке. А вот старухи утешили, приголубили… Или подался к ним, потому что своей горячности боялся? Не хотел на зло отвечать злом, поскольку, видно, по уши нахлебался этого зла в жизни, нагляделся на него в оккупации. Но кто его не хлебал-то? Взять Алешку Забелина. Не пошел ведь к старухам. А жизнь-то прожил соленую и ржавую, как бросовая селедка. Только говорят в Стремянке, мол, не пахал, не сеял — легко жил. Потому до сих пор и зовут — не величают, Алешка да Алешка. Но кто знает, как он страдал и как мучился?