Былое и думы. (Автобиографическое сочинение) - Александр Герцен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ne reveillez pas Ie chat qui dort,[836] а то с такими бойцами трудно выйти без сильных рубцов.
Лондонские социалисты отвечали ему тоже желчно, с ненужными личностями и дерзкими выражениями.
Другого рода вражда, и вражда больше основательная, была между французами двух революционных толков. Все опыты соглашения формального республиканизма с социализмом были неудачны и делали только очевиднее неоткровенность уступок и непримиримый раздор; через ров, их разделявший, ловкий акробат бросил свою доску и провозгласил себя на ней императором.
Провозглашение империи было гальваническим ударом, судорожно вздрогнули сердца эмигрантов и ослабли.
Это был печальный, тоскливый взгляд больного, убедившегося, что ему не встать без костылей. Усталь, скрытная безнадежность стала овладевать теми и другими. Серьезная полемика начинала бледнеть, сводиться на личности, на упреки, обвинения.
Еще года два оба французские стана продержались в агрессивной готовности: один, празднуя 24 февраля, другой — июльские дни. Но к началу Крымской войны и к торжественной, прогулке Наполеона с королевой Викторией по Лондону бессилие эмиграции стало очевидно. Сам начальник лондонской Metropolitan Police[837] Роберт Мен засвидетельствовал это. Когда консерваторы благодарили его, после посещения Наполеона, за ловкие меры, которыми он предупредил всякую демонстрацию со стороны эмигрантов, он отвечал: «Эта благодарность мною вовсе не заслужена, благодарите Лед-рю-Роллена и Луи Блана».
Признак, еще больше намекавший на близкую кончину, обнаружился около того же времени в подразделениях партий во имя лиц или личностей, без серьезных причин. (34)
Партии эти составлялись так, как у нас выдумывают министерства или главные управления, для помещения какого-нибудь лишнего сановника, так, как иногда компонисты придумывают в операх партии для Гризи и Лаблаша не потому, чтоб эти партии были необходимы, а потому, что Гризи или Лаблаша надобно было употребить…
Года через полтора после coup dEtat приехал в Лондон Феликс Пиа — из Швейцарии. Бойкий фельетонист, он был известен процессом, который имел скучной комедией «Диоген», понравившейся французам своими сухими и тощими сентенциями, наконец успехом «Ветошника» на сцене Porte-Saint-Martin. Об этой пьесе я когда-то писал целую статью.[838] Ф. Пиа был членом последнего законодательного собрания, сидел на «Горе», подрался как-то в палате с Прудоном, замешался в протест 113 июня 1849 — и вследствие этого должен был оставить Францию тайком. Уехал он, как я, с молдавским видом и ходил в Женеве в костюме какого-то мавра, — вероятно, для того, чтоб его все узнали. В Лозанне, куда он переехал, составил Ф. Пиа небольшой круг почитателей из французских изгнанников, живших манною его острых слов и крупицами его мыслей. Горько ему было из кантональных вождей перейти в какую-нибудь из лондонских партий. Для лишнего кандидата на великого человека — не было партии, приятели и поклонники его выручили из беды — они выделились из всех прочих партий и назвались лондонской революционной коммуной.
La commune revolutionnaire[839] должна была представлять самую красную сторону демократии и самую коммунистическую — социализма. Она считала себя вечно начеку, в самых тесных связях с Марьянной и с тем вместе вернейшей представительницей Бланки in partibus infidelium.[840]
Мрачный Бланки, суровый педант и доктринер своего дела, аскет, исхудавший в тюрьмах, расправил в образе (35) Ф. Пиа свои морщины, подкрасил в алый цвет свои черные мысли и стал морить со смеху парижскую коммуну в Лондоне. Выходки Ф. Пиа в его письмах к королеве, к Валевскому, которого он назвал ex-refugie и ex-Polonais,[841] к принцам и проч. были очень забавны — но в чем сходство с Бланки, я никак не мог добраться, да и вообще в чем состояла отличительная черта, делившая его от Луи Блана, например, простым глазом видеть было трудно.
То же должно сказать о жерсейской партии Виктора Гюго.
Виктор Гюго никогда не был в настоящем смысле слова политическим деятелем. Он слишком поэт, слишком под влиянием своей фантазии — чтоб быть им. И, конечно, я это говорю не в порицание ему. Социалист-художник, он вместе с тем был поклонник военной славы, республиканского разгрома, средневекового романтизма и белых лилий, — виконт и гражданин, пэр орлеанской Франции и агитатор 2 декабря — это пышная, великая личность — но не глава партии, несмотря на решительное влияние, которое он имел на два поколенья. Кого не заставил задуматься над вопросом смертной казни «Последний день осужденного» и в ком не возбуждали чего-то вроде угрызения совести резкие, страшно и странно освещенные, на манер Турнера, — картины общественных язв, бедности и рокового порока?
Февральская революция застала Гюго врасплох, он не понял ее, удивился, отстал, наделал бездну ошибок и был до тех пор реакционером, пока реакция, в свою очередь, не опередила его. Приведенный в негодование ценсурой театральных, пьес и римскими делами, он явился на трибуне конституирующего Собрания с речами, раздавшимися по всей Франции. Успех и рукоплескания увлекли его дальше и дальше. Наконец, 2 декабря 1851 он стал во весь рост. Он в виду штыков и заряженных ружей звал народ к восстанию, под пулями протестовал против coup dEtat и удалился из Франции, когда нечего было в ней делать. Раздраженным львом отступил он в Жерсей — оттуда, едва переводя дух, он бросил в императора своего «Napoleon Ie petit», потом свои «Chati-ments». Как ни старались бонапартистские агенты при(36)мирить старого поэта с новым двором — не могли. «Если останутся хоть десять французов в изгнании — я останусь с ними, если три — я буду в их числе, если останется один — то этот изгнанник буду я. Я не возвращусь иначе, как в свободную Францию».
Отъезд Гюго из Жерсея в Гернсей, кажется, убедил еще больше его друзей и его самого в политическом значении, в то время как отъезд этот мог только убедить в противном. Дело было так. Когда Ф. Пиа написал свое письмо к королеве Виктории — после ее посещения к Наполеону, он, прочитав его на митинге, отослал его в редакцию «LHomme». Свентославский, печатавший «LHomme» на свой счет в Жерсее, был тогда в Лондоне. Он вместе с Ф. Пиа приезжал ко мне и, уходя, отвел меня в сторону и сказал, что ему знакомый его lawyer[842] сообщил, что за это письмо легко можно преследовать журнал в Жерсее, состоящем на положении колонии, а Пиа хочет непременно в «LHomme». Свентославский сомневался и хотел знать мое мнение.
— Не печатайте.
— Да я и сам думаю так, только вот что скверно: он подумает, что я испугался.
— Как же не бояться при теперешних обстоятельствах потерять несколько тысяч франков?
— Вы правы — этого я не могу, не должен делать. Свентославский, так премудро рассуждавший, уехая в Жерсей и письмо напечатал.
Слухи носились, что министерство хотело что-то сделать. Англичане были обижены — за тон, с которым Пиа обращался к квине.[843] Первым результатом этих слухов было то, что Ф. Пиа перестал ночевать у себя дома: он боялся в Англии visite domiciliaire[844] и ночного ареста — за напечатанную статью! Преследовать судом правительство и не думало, министры подмигнули жерсейскому губернатору, или как там он у них называется, и тот, пользуясь беззаконными правами, которые существуют в колониях, — велел Свентославскому выехать с острова. Свентославский протестовал и с ним человек (37) десять французов — в том числе В. Гюго. Тогда полицейский Наполеон Жерсея велел выехать всем протестовавшим. Им следовало не слушаться донельзя — пусть бы полиция схватила кого-нибудь за шиворот и выбросила бы с острова; тогда можно было бы поставить вопрос о высылке перед суд. Это и предлагали французам англичане. Процессы в Англии безобразно дороги — но издатели «Daily News» и других либеральных листов обещали собрать какую надобно сумму, найти способных защитников. Французам путь легальности показался скучен и долог, противен, и они с гордостью оставили Жерсей, увлекая с собой Свентослав-ского и С. Телеки.
Объявление полицейского приказа В. Гюго особенно торжественно. Когда полицейский чиновник взошел к нему, чтоб прочесть приказ, Гюго позвал своих сыновей, сел, указал на стул чиновнику и, когда все уселись, — как в России перед отъездом, — он встал и сказал: «Господин комиссар, мы делаем теперь страницу истории. (Nous faisons maintenant une page de lhistoir.) Читайте вашу бумагу». Полицейский, ожидавший, что его выбросят за двери, был удивлен легостью победы, обязал Гюго подпиской, что он едет, и ушел, отдавая справедливость учтивости французов, — давших даже ему стул. Гюго уехал, и другие с ним вместе оставили Жерсей. Большая часть поехали не дальше Гернсея; другие отправились в Лондон; дело было проиграно, и право высылать осталось непочатым.