Мы здесь - Майкл Маршалл
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кристина сейчас стояла рядом со мной. Мы, видимо, одновременно поняли, что отметины на окне, даром что невнятные и ломаные, представляли собой буквы, складывающиеся в три слова:
Отстань от нас
Глава 17
Как все началось, Дэвид, увы, не помнил. Хотя и пытался. Точку отсчета он высматривал, выискивал с настойчивостью какого-нибудь ловца смерчей со Среднего Запада, но она так и не открывалась его взору. Весь его жизненный опыт наглядно свидетельствовал, что причина открывается взору прежде, чем следствие. От неосторожных движений локтями слетали со стола чашки. Подсказки на уроке оборачивались стоянием в углу с поникшей головой, а стыд наказания при этом уравновешивался отрадной сменой позы: лучше уж стоять, чем сидеть за постылой партой. Окрик на маму приводил к шлепку, и в этом случае следствие сменяло причину молниеносно, да так, что попу буквально жгло. Нередко причина со следствием шли рука об руку настолько тесно, что порою казалось, они идут в обратном порядке.
А вот боевые схватки родителей стояли от этого процесса в стороне. Обособленно. Они просто происходили. Начала там не было, а значит, предположительно, не было и конца.
Во всяком случае, он старался видеть это под таким углом, хотя надо признать, что его мама с папой выглядели, по большей части, вполне счастливыми. Вдвоем. Счастливыми настолько, что в ребенке, в сущности, и не нуждались. Вдвоем они смеялись и попивали свои особые напитки, которые доставали из полированного шкафчика. Разговоры их перемежались взглядами и намеками, недоступными его разумению и исключающими его участие. Если он озорничал или ленился, они гневно напускались на него сообща, двое на одного, а после того как он отступал – или отсылался – в кровать, слышно было, как они уютно беседуют на террасе, и голоса их вновь спокойны и расслабленны, потому как его рядом больше нет и некому нарушать их спокойствие.
И вот однажды средь бела дня, без очевидной причины, откуда-то со стороны леса по ту сторону их городка он заслышал свисток – вроде паровозного – и понял, что сюда едет поезд. Поезд, понятно, не всамделишный. Да и свисток тоже не настоящий, а как бы звучащий изнутри головы. Знак, что когда-то и, по всей видимости, скоро произойдет столкновение.
Но с чего бы? К их дому не вело никаких рельсов. Откуда поезд всякий раз знал, как находить дорогу? И мальчик постепенно начал проникаться мыслью, что причина, по которой он не может видеть исходной точки, в том, что исходная точка – это он сам. Он – гвоздь, на который все нанизывается. Станция, которую пытается найти тот темный поезд.
Это была его вина. Ну а чья же еще?
И долго ли, коротко ли, но поезд до городка все-таки доходил.
На этот раз все произошло во время обеда. Он происходил за большим и старым столом из мореного дуба – одним из немногих предметов обстановки, что достался их семье после смерти маминого отца. Как выяснилось, доставаться было особо и нечему (факт, вызвавший у тех, о ком идет речь, немалое удивление). В прежние времена, когда они ездили к дедушке в гости, мама всегда принаряжалась, а папа в машине ворчал и всегда становился как бы ниже ростом, когда они входили в большой викторианский особняк в зажиточной части города. А когда дедушка умер, то оказалось, что денег в том особняке вроде как и нет (вернее, есть, но они как бы в минусе, хотя такое сложно было и представить). Мальчику помнилось, как папа в ответ на такое откровение улыбнулся медленной улыбкой. И такое бесхитростное тепло источалось от этой улыбки, что мальчик отдал бы все на свете, лишь бы быть ее причиной.
После того как произошел разбор бумаг и были оплачены счета, а старинный осанистый особняк спешно продан, бабушка переехала к маминой сестре в Северную Каролину, а их семье достались две маленькие невзрачные картинки в рамках и кое-что из столового серебра, которое ни разу не использовалось по назначению. Да, и еще огромный кухонный стол. Для их комнаты он был чересчур велик – это понимал даже ребенок, – но тем не менее его поставили туда. Против стола мальчик нисколько не возражал: на нем так здорово было раскладывать всякую всячину, а еще из него получалась классная крепость, особенно когда его застилали большой белой скатертью с кистями, которые со всех сторон чуть ли не касались пола. А вот папа все время бурчал. Все был чем-то недоволен.
И получилось… В общем, так на этот раз начался весь сыр-бор. Во всяком случае, его началу был дан толчок.
Мальчик доедал свои макароны с кетчупом (в то время это было его дежурное пропитание), пребывая, как обычно, в своем уютно отмежеванном мирке за складыванием очередной истории. Постепенно до него стало доходить, что климат в комнате меняется: назревает непогода. Прислушиваясь, он чутко поднял голову.
Нет, категорично заявлял отец, работать за этим столом он не готов. Эта тупая гробина для него неудобна. Кабинет, и только кабинет – он в нем был, есть и будет. Все, точка.
Ребенок тревожно поглядел на маму и понял: тема не закрыта. С кабинетом своего отца – кондейкой на верхнем этаже – он был знаком. На небольшом письменном столе там стояла печатная машинка, и папа временами – не сказать чтобы подолгу – за ней сидел. А рядом, слева, стопка листов, на которых папа печатал слова. Лежали листы лицом вниз. Со временем стопка толще не становилась. И оно понятно: в ту свою кондейку папа, бывало, не заходил неделями, а то и месяцами. На это, похоже, и напирала сейчас мама. Комнату лучше использовать под кладовку, чем потакать «своему никчемному хобби». Хобби. Что означает это слово, мальчик толком не знал, но, наверное, ничего хорошего. Может даже, что-то плохое.
Он пугливо перевел взгляд с маминого лица на папино и торопливо вернулся к своим макаронам, которые уже остыли. Отца малыш любил, но иногда папино лицо менялось. Челюсть поджималась, а глаза будто задергивались непроницаемой шторкой. Обычно это длилось недолго – мелькнуло и пропало, – но случалось, это выражение застревало, и тогда мальчика пробирал глухой страх. Сейчас папа смотрел на маму именно так, и это могло означать только одно.
Поезд подходит к станции.
Прямо сейчас.
Звенели слова. Много слов, с нарастающей громкостью. Мальчик изо всех сил старался не слушать.
Папа встал, стукнувшись о стол бедром. Он кричал – лицо побагровело, на лбу выступила бойцовая жила. Не уступала и мама. Она тоже вскочила, разражаясь ответными залпами. Папа порывисто зашагал в коридор, мама – за ним. И хотя они сейчас отдалялись, шум от их свары, взбухая тучей, набирался неуемной гулкости.
Ребенок одним слитным движением нырнул со стула под стол. Там ему всегда казалось безопасней: большая белая скатерть образовывала барьер, отделяющий его от внешнего мира, хотя крикотня абсолютно беспрепятственно проникала и сюда. Слышно было, как родители мечутся по кухне, обзывая друг друга разными словами. Мальчик узнавал (или же ему напоминались) следующие факты:
Отец у него – лузер, никогда не доводящий дела до конца. Мать – сука, которая все время ноет и жалуется. Отец – козел, на каждую юбку зарится, ни стыда ни совести. Мать – сука, из-за деда ходит задрав нос – я, мол, самая-самая! – а папаша-то у нее, оказывается, еще тот прохиндей. Отец – бестолковый фантазер и хроник, совсем мозги пропил. Мать – сука, «горшок над котлом смеется, а оба черны». Ну и так далее.
Мальчик, зажмурившись, заткнул себе пальцами уши. Конца схватки не предвиделось. Более того, она разрасталась. У матери получалось лучше: злее, хлестче, метче. Разнообразней. Но отец…
Вот он.
Звук первой оплеухи.
Здесь отец удерживал первенство, хотя у матери хорошо получалось швыряться вещами. Если б это были какие-нибудь другие люди, наблюдать за этим было бы, наверное, даже интересно: два примерно равных поединщика, наносящие друг другу по уязвимым местам колюще-режущие удары. Но это были его родители, и малыш любил их обоих, и оттого ему хотелось воткнуть в уши карандаши, лишь бы всего этого не слышать. Исчезнуть, сгинуть навсегда.
Торопливо прошелестели материны подошвы: она обогнула стол, выставив между собой и противником что-то из меблировки. При этом она успевала осыпать его бранью. И…
Точно. Что-то бахнулось о стену. Тарелка или чашка. Может, даже детская. Как боеприпасы они использовались уже не впервые. Завтра все будет прибрано, починено, исправлено, с какими-то похмельными, но искренними извинениями. Извинения воспринимались ребенком тоже как мука. Он слышал их со злостью, от которой внутри у него все немело.
Мальчик зажмурился еще сильней и притиснул к ушам ладони. Это помогало, но не очень. Он хотел наполнить себе голову светом – так тоже иногда помогало: белое такое свечение, от которого перестаешь думать и видеть. А еще напрягаешь барабанные перепонки: своим гудением они гасят звук. Прячешься в таком вот внутреннем коконе, и становится спокойнее – дальше от темного леса, из которого доносится тот тревожный свисток поезда.