Придет Мордор и нас съест, или Тайная история славян - Земовит Щерек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Билеты проверяла татарка в мундире и фуражке с логотипом украинских железных дорог. У нее были узенькие глазки и щечки словно булочки. Ее предки палили села, брали в ясырь, да что там в ясырь — ее предки на маленьких лошадках, с сырым мясом под седлами свергали цивилизации во имя Великой Степи, во имя Травного Ничего, а она — как будто ничего и не было — ходила по вагону и проверяла билеты у пассажиров электрички сообщением Симферополь — Бахчисарай. Sic, курва, transit gloria mundi, размышлял я, подавая билет, чтобы контролерша его закомпостировала.
Но татаркой она была лишь снаружи. Я это видел. В средине она была русской. Очень профессионально она обматерила какого-то типа, у которого при открытии бутылки на пол пролилось немного пива. И вообще, все время она выглядела оскорбленной и по вагону ходила так, словно желая кому-нибудь устроить головомойку. Все избегали ее взгляда и вежливо подавали билеты. Я ее всего лишь сфотографировал, и она въелась в меня словно в паршивого пса. Орала, что она государственная служащая, а фотографирование государственных служащих — это, по сути, то же самое, что и фотографирование публичных зданий, а это без каких-либо условий и строжайше запрещено как государственная измена и карается соответственно тяжести преступления. Я делал вид, будто ничего не понимаю и улыбался словно придурок. Как учил мастер Ричард[118].
В конце концов, орать она перестала; вот просто так, неожиданно успокоилась и пошла дальше.
Мой сосед, тот самый, что пролил пиво на пол, подмигнул мне и угостил глоточком. Пиво было теплое. Сам же он был худой, высокий и лысый, а звали его Димой. Когда-то, рассказывал, он был в Польше. Перегонял машины из Германии, так что наша прекрасная страна, рассказывал он, находилась у него на пути. Польские дороги и польская полиция так сильно надрали ему задницу, что долгое время он ненавидел все, что имело хоть какую-то связь с Польшей, в том числе и Анну Герман вместе с Четырьмя танкистами. Но потом это прошло. В конце концов, он был интернационалистом и коммунистом по убеждениям, и он признавал теорию, что обычный человек не виновен, что родился поляком, и что им правят такие курвы, которые берут в полицию других блядей, по собственному образу и подобию. И вообще, — вел свой рассказ Дима, — уже в самой институции польскости есть нечто невыразимо враждебное. Это нечто, которое ненавидит русских и Россию, которое ненавидит все славянское, а ведь, — продолжал доказывать Дима, — поляки — это тоже славянский мир, и выходит так, что Польша сама себя ненавидит. В польскости Дима видел яд и неискренность, постоянное желание подставить ножку и выкопать волчью яму. — Национализм, — вздыхал он и передавал бутылку, чтобы я сделал глоточек. Я брал и тоже вздыхал. Дима показал, где мне следует выйти, попрощался, словно с братом, и сказал, что дал бы мне оставшееся пиво на дорожку, но у него всего две бутылки, а до Севастополя ехать еще больше часа.
Как только я вышел в Бахчисарае, то сразу же получил жарой по морде. Как будто по мне кто горячей тряпкой прошелся. Но потрескавшийся бетон перрона и побеленные бордюры действовали на меня успокоительно. Мне хотелось громко кричать от счастья. Бабуля, что подошла с картонкой, извещавшей, что у нее сдается квартира, когда должна была быть красавицей. Было в ней что-то такое, трогательное. Я сказал, что пойду с ней даже на край света, она же спросила, сколько нас всего, и на сколько ночей. Я ответил, что нас всего раз, а что касается ночей, то не знаю, но, скорее всего, не на слишком долго. Тогда, не говоря ни слова, она меня бросила и подошла к стоявшей на перроне группе польских туристов с рюкзаками, которая как раз выгружалась из вагона.
Но очередная бабуля на меня решилась. Всю дорогу до квартиры она трындела, что все другие бабки, что сдают квартиры — люди плохие, потому что вечно забирают у нее клиентов, что все они устроили заговор против нее. И, наверняка, потому, — делала она вывод, — все это из-за того, что у нее самая лучшая квартира во всем Бахчисарае. Да что там в Бахчисарае — во всем Крыму! Я слушал ее вполуха, потому что рассматривал округу: покрытые пылью маршрутки, стоящие на площади зад к заду; гопники в трениках и вьетнамках, чешущие яйца перед интернет-кафешкой; дамочки, пытающиеся не поломать высокие каблуки на этом невероятном коктейле из битого камня, засохшей грязи и гравия, который уперся на том, что он и есть улицами вместе с тротуарами. Я спросил, далеко ли до центра, на что бабуля решительно ответила, что центр находится как раз там, где она проживает, точнехонько посередке между железнодорожным и автовокзалом. Она рассказывала об этом своем расположении между вокзалами, как будто бы речь шла о какой-то космической гармонии, о центре Вселенной, в которой царит извечный порядок и небесный покой. А там же, продолжала тарахтеть она, где все ошибочно располагают центр города то есть — в старом городе, ничего на самом деле и нет. Один только старый город. Потому, делала она вывод, во всех путеводителях по Крыму эта дурацкая ошибка только копируется и копируется. Будто бы центр не находится в центре. И если у меня когда-нибудь появится соответствующая возможность, чтобы я повлиял на соответствующих лиц и как-то изменил это ошибочное положение вещей. Чтобы я письмо написал или еще чего-нибудь.
Я получил комнату в доме бабули. Помимо нее, там жил еще дед. А еще — сын деда и бабули — Николай. Бабуля, как оказалось, была украинкой, так что дед называл ее «хахлачкой»[119]. Дед же был русским, так что бабуля называла его «кацапом». Их сыну собственная национальная принадлежность была до задницы. То есть, как он объяснял, вообще-то он русский, но не в том смысле, что россиянин, с Федерацией, кремлем, Москвой и так далее. Но и не украинец. А вот просто так, рассуждал он — русский я, и все. Как все остальные.
А было просто сказочно. В саду все заросло, как в джунглях. Перед домом росли помидоры и огурцы. На самом дворе было полно всего. Как на старом чердаке. Ржавые автомобильные детали, какие-то доски, железки и вообще один черт знает что. Выглядело все так, что можно было сконструировать армию ржавых роботов и с ней завоевать весь мир. И все это облазили и захватили в полное свое владение коты. По-настоящему захватили, словно лохматые и крайне подвижные личинки, потому что было их без счету!
Я оставил рюкзак, умылся в странной душеподобной конструкции, которую Николай с отцом поставили в саду, и вышел в звенящую тишину. Дом бабули — хахлачки, деда-кацапа и Николая стоял ну совершенно в сельской местности. Все соседские дома были похожи на их дом. Все были окружены похожими садами, вскипавшими зеленью и всяким мусором. Проезжей дороги не было, равно как и уличных фонарей. Вся в выбоинах дорожка между заборами вела в сторону асфальтовой дороги на Севастополь. Воздух дрожал от жары. И я погрузился в нем, словно в меду.
Это было нечто невообразимое. Бахчисарай был словно кусок Средней Азии, вырезанный из нее (CTRL+C) и вставленный (CTRL+V) в — что бы там ни было — европейскую действительность. Я стоял на краю обрыва и глядел на город, наежившийся там внизу минаретами, клубящийся узенькими улочками. Вот здесь, думал я, татары и заводились. Это отсюда выезжали они палить и грабить. Насиловать, наверняка, тоже. Хотя как они там справлялись с насилием после кучи дней в седле, я ни малейшего понятия не имел.
Вблизи старый город выглядел несколько иначе. Советскость здесь на полном ходу врезалась в исламскую эстетику и обнажила ее до живого мяса. Это была радостная, славянская разухабистость, наложенная на ориентальный скелет города. Дома обладали самыми различными формами — чего у кого имелось под рукой, когда он достраивал какую-то там комнату, пристройку или просто поднимал крышу. Строения напирали одно на другое, карабкались одно на другое, и все вместе — на окружающие холмы. По узенькой улице, увидал я, галопом мчал мужик на лошади. Охляпкой, без седла. На нем были только штаны. А так босиком и без рубашки. Выглядел он совершенно пьяным. Проскакал мимо меня и исчез за поворотом.
Перед ханским дворцом татарские и русские женщины продавали сладости. Они сидели тут в цветастых домашних халатах, различаясь лишь чертами лиц. Одна перебивала другую. Какие-то польки во вьетнамках сидели на ограде мавзолея Диляры Бикеч, которая, по мнению Пушкина и Мицкевича, была полькой, захваченной татарами в ясырь. Хан, якобы, влюбился в нее и взял в жены. Одна из приезжих женщин держала на коленях Крымские сонеты и дрожащим голоском декламировала: Среди густых садов, в расцвете юных лет, / Одна из лучших роз осыпалась, увяла! / Как стая мотыльков в дне золотом пропала, — / Так молодость прошла, оставив грусти след[120].
Вторая начала хлюпать под носом и поглаживать стенку, на которой сидела.