Пространство Эвклида - Кузьма Сергеевич Петров-Водкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чистота коридоров и прекрасно оборудованных классов была невероятной для меня. Казалось, как же работать здесь, когда и пошевелиться страшно, чтоб не запачкать помещения. Казалось, что и порядок здесь должен быть особенный, по движениям служителей в темно-синих сюртуках, по рассчитанности их шагов, порядок предчувствовался, да он и был таким.
Во всем чувствовались рука и зоркий глаз хозяина этого учреждения, а главное, чего я сразу не заметил, любовь к своему детищу.
Выдержал я экзамены хорошо и был внедрен в эту точность дисциплины, разворачивавшей силы ученика и дававшей от сих и до сих знания.
Уставший от трудностей самоучки, я вздохнул облегченно: путь мой был найден. Оставалось только приложить все силы и выдержку на его прохождение. И, надо сказать правду, горячо и преданно взялся я за работу. Дня не хватало при моем интересе к разнообразию преподавания.
Давая познания по общей изобразительности, школа все внимание ученика сосредоточивала на способах выполнения, она чередовала карандаш, перо, кисть, осложняя и самые объекты изображения от орнамента до натурщика. Все устремлялось на конечную цель школы — дать такое изображение, чтоб с него можно было воспроизвести в точности предмет изображенный. Основные дисциплины рисунка, живописи и скульптуры расходились по линиям специальностей: мебельно-обстановочной, декоративной, майоликовой, чеканной, гравюрной и кожетисненой. Точкой схода была композиция проекционная и выполнение самой вещи.
В такой же последовательности преподавались и теоретические предметы, мельчая на концах, они углублялись в обособленную ремесленность.
Особой заботой школы было окружено черчение с его непогрешимой точностью.
Коридорами и классами с шевелюрой Саваофа носился дух школы — Месмахер. Он вскидывал на черной ленте пенсне, улавливая на ходу, не сдает ли где колесо машины четырех этажей.
Внутренним коридором уходил Месмахер в готовившийся к открытию музей, в свою лебединую песнь.
На стенах актового зала музея распластались картины Тьеполо со слонами и победителями[66]. В витринах зацветились венецианское стекло и средневековые майолики. Парчи тканей, кружева, бронза и фарфор вскрывали быт и судьбы народов далекой истории. Выпускные ученики школы заканчивали росписи второго этажа: ренессансами, барокко услаждали они плафоны зал и соединительные арки, старались воскресить орнаментику отошедшей в легенды жизни.
В угловой части музея, примыкавшей к школе, помещалась библиотека Штиглица. Этажи шкафов вмещали в себя мировые памятники прикладного искусства. Эта, единственная в России по богатству специального материала, библиотека охранялась ее цербером, профессором Галенбеком, страшным своей строгостью и романтичным георгиевским солдатским крестом за турецкую войну. Густой голос Галенбека даже в шепоте взлаивал, а хмурое, с нависшими бровями лицо даже в нежные минуты его настроения было гневным. Каждому подходившему к нему за увражами оно, казалось, говорило: «ага, вот мой самый злостный враг!»
Мои обращения к Галенбеку на первых порах обходились благополучно, но однажды, выдавая эстампы, он сделал мне замечание о том, что я не по плану школы пользуюсь библиотекой, что я развлекаюсь, а не учусь: я был пойман на контрабанде, — я знакомился в это время с живописью итальянского кватроченто… Развлечение живописью пришлось отложить и войти в план специальности. И вот теперь библиотека вскрыла для меня свои драгоценности по истории человеческого обихода. Утварь, украшения, обстановка, одежда, сопровождавшие людей от рождения и до смерти, встали предо мной в новом их значении. До той поры я не подозревал, сколько нужно было вещей для самозащиты человека и сколько напряженного изобретательства, чтоб отгородиться от бесформия и капризов природы и для ее одоления.
Следя и впитываясь в формы любого самого утилитарного предмета, я заметил один общий для всех предметов признак: обработка предмета не кончалась его прямыми функциями только выполнения необходимых услуг, — нет, предмет всегда сопровождался на первый взгляд, казалось бы, ненужной для прямой его задачи отделкой. Сделавший предмет мастер непременно наносил на него сопровождающие утилитарность знаки. Эти знаки усиливали внимание владельца к предмету и тем самым способствовали его сохранности. Эти знаки разъясняли условия, обстановку, в которой произведена была вещь; это были перекличка, сигналы в потомство о бедствиях и победах, о любви и смерти, о состоянии природы и об овладении ею человеком. Мне читалось в этих записях завещание далекого брата не сдаваться в борьбе, не бросать намеченного им пути. И обозначивший на предмете метку становился мне близок, несмотря на разделяющее нас время.
Ясно, сделав такое открытие, я и к предметам современного производства стал подходить с такими же запросами, а в них-то, за редкими исключениями, этой отмеченности мною и не наблюдалось. Повторение утративших для нас смысл орнаментов и форм, пустой декоративизм изрешеченных наклейками украшений фасадов, фальшивость колонн вскрыли для меня их бездейственную замысловатость.
У Штиглица в составе учащихся русские были в меньшинстве, остальные были прибалтийские немцы, латыши и эстонцы. Немецкая речь была господствующей. На этом фоне выправки, трудолюбия, аккуратности в костюмах и в обращении мы, русские, казались неповоротливыми, неряшливыми и выделялись технической расхлябанностью.
В составе руководителей были также главным образом немцы. Среда начала меня шлифовать и во внешности: началось со спуска брюк на голенище, а затем мало-помалу я приобрел и общее, не выделяющее меня из других, благополучие.
В области учения еще заметнее отражался на мне строгий порядок в работе: он развивал во мне работоспособность и соревнование с товарищами. Занятия в различных материалах и инструментах делали свое профессиональное дело: рука приобретала точность в изображении и аккуратность в количественном распределении красящих веществ…
Сказать правду, аккуратность мою подмечал только я сам, что же касается преподавателей, они ей не придавали большой цены. В этом было мое несчастье: я приходил к убеждению, что в конце концов мне легче умереть, чем подчинить моей воле чертовский рейсфедер, упорно кляксивший на каждом линейном повороте, да и вообще готовальня была орудием моих пыток.
— Вы — способный, но вы не есть аккуратный, — говорил мне Маршнер, руководитель по черчению.
До многих потов доводил меня какой-либо арабский чертеж с бесконечно ныряющей линией. Ко всем моим напастям присоединялось и то, что головоломка сложного арабеска доставляла мне наслаждение мудростью ее построения и, как зрителя, она захватывала меня эмоционально, а это состояние и мешало мне холодно, механически проанализировать чертеж. Я попадал в положение типографского корректора, внимание которого к тексту отвлечено содержанием произведения.
И обычно бывало так: в момент, наиболее захвативший меня, когда линия, образующая чертеж, поборов все преграды, выныривала из-под заплетших ее узоров, — в этот момент мой рейсфедер испускал удивленную кляксу. Работа